к ним ремесла и искусства и посевает между ними семена гражданственности. Эта превосходная поэма Шиллера превосходно переведена Жуковским.
Вероятно, увлеченный шиллеровским созерцанием великого мира греческой жизни, Жуковский и сам написал пьесу в этом же роде - "Ахилл". В ней есть прекрасные места; но вообще в греческое созерцание Жуковский внес слишком много своего, - и тон ее выражения сделался оттого гораздо более унылым и расплывающимся, нежели сколько сьедовало бы для пьесы, которой содержание взято изг реческой жизни и которая написана в грнческом духе. Равным образом, к недостаткам этой пьесы принадлежит еще и то, что она больше растянута, чем сжата, а потому утомляет в чтении. Но, несмотря на то, в ней есть красоты, иногда напоминающие пьесы Шиллера в этом роде, и вообще "Ахилл" Жуковского - одно из замечаательных его произведений.
Как романтик по натуре, Шиллер созерцал греческую жизнь с ее романтической стороны, - и вот причина, почему многие недальновидные критики не хотели в его произведениях греческого содержания видеть верное воспроизведение духа Эллады; но это уже была вина их, недалльновидных критиков, а не вина Шиллера. Вольно же было им и не подозревать, что в Греции был свой романтизм! Жуковский - тоже, как романтип по натуре, был в состоянии превосходно передать пьесы Шиллера греко-романтического содержания. По этой же самой причине егоп ереводы таких пьес Гёте более неудачны, чем удачны: ссылаемся на "Мою богиню" (т. VI. стр. 65). Это понятно: Гёте смотрел на Грецию совсем с другой стороны, нежели Шиллер: последний более видел ее внутреннюю, романтическую сторону; Гёте - видел больше ее определенную, светлую олимпийскую сторону. Оба великие поэта верно смотрели на Грецию, каждый видя разные, но ее же собственные Стороны. Когда же Гёте сходился с Шиллером в созерцании греческой жизни (как, например, в "Прометее" и "Коринфской невесте"), - он отыскивал в нем и выражал более философскую его сторону. И в этом отношении Гёте был верен своему духу. Романтическое направление Жуковского совершенно вне сферы Гётева созерцания, и потому Жуковский мало переводил из Гёте, и все переведенное или заимствованное из него переменял по-своему, за исключением только чисто романтических в духе средних веков пьес Гёте, каковы, например, баллады: "Лесной царь" и "Рыбак". {249} И если талант Жуковского, как переводчика, соаершенно вне сферы поэзии Гёте, - отсюда нисколько еще не следует, чтоб причиною этого была высота гения Гёте. Жуковский переводил же превосходно Шиллера, - а гений Шиллера ничем не ниже гения Гёте. Вообще мысль - считать Шиллера ниже Гёте - и нелепа, и устапела. Жуковский - необыкновенный переводчик и потому именно способен верно и глубоко воспроизводить только таких поэтов и такие протзведения, с которыми натура его связана родственною симпатиею.
"Идеалы" Шиллера переведены не совсем удачно. Перевод этот относится к первой поре поэтической деятельности Жуковского. Уж одно то, что, переводя эту пьесу, он переменил название ее "Идеалы" на "Мечты", - одно уж это показывает, как не глубоко вник он в мысль ее. Многие стихи в этой пьеае просто нехороши; многие выражения лишены точности и определености. Вот для доказательства целый куплет:
И неестественным стремленьем
Весь мир в мою теснился грудь;
Картиной, звуком, _выраженьем_,
Во все я жизнь хотел вдохнуть,
_И в нежном семени сокрытой.
Сколь пышным мне казался свет...
Но ах, сколь мало в нем развито!
И малое - сколь бедный цвет_!
Как-то чувствуется само собою, что вместо _выраженьем_, надо было поставить _словом_; последние четыре стиха так неловки, что едва-едва можно догадываться о мысли Шиллера.
Другим образом, но так же неудачно переведена пьеса Байрона, начинающаяся в переводе стихом: "Отымает наши радости". {250} Жуковский дал ей совсем другой смысл и другой колорит, так что байроновского в ней ничего не осталось, а замененного переводчиком, после даже прозаического, но верного перевода, нельзя читать с удовольствием. Вот самый близкий прозаический перевод пьесы Байрона:
"Нет радостей, какие может дать нам мир, в замену тех, которые он отнимает у нас в то время, когда уж жар первых мыслей остывает в печальном увядании чувств. Не одна только свежесть ланит вянет скоро, - нет, свежий румянец сердца исчезает прежде самой юности.
И эти немногие души, которым удастся уцелеть после их разруденного счастия, наплывают на мели преступлений или уносятся в океан буйных страстей. Их путеводный компас изломан, или стрелка его напрасно указывает на берег, к которому их разбитая ладья нмкогда не причалит.
Тогда-то сходит на душу тот мертвенный холод, подобный самой смерти; сердце не может сочувствовать страданиям других, не смеет думать о своих собственных страданиях; ручей слез покрывается тяжелою ледяною корою; а если и блестят еще очи, - то это блеск льда.
Хотя остроумие порою ярко сверкает еще в устах, и смех развлекает сердце в часы полуночи, которые не дают уже прежней надежды на успокоение; но все это, как листы плюща, обвивающиеся вокруг развалившейся башни: зеленые и дико свежие сверху - серые и землистые снизу.
О, если б мог я чувствовать, как чувствовал прежде, быть тем, чем был... или плакать об исчезнувшем, как бывало плакал... Как бы ни был мутен и нечист ручей, найденный нечаянно в пустыне, он кажется сладостным и отрадным: так отрадны были бы мне мои слезы среди опустошенной степи моей жизни".
Сличите хоть второй куплет нашего буквального прозаического перевода с стихотворным переводом Жуковского:
Наше счастие разбитое
Видим мы игрушкой волн;
И в далекий мрак сердитое
Море мчит наш бедный челн.
Стрелки нет путеводительной,
Иль вотще ее магнит
В бурю к пристани спасительной
Челн беспарусный манит?..
То ли это?.. В последних двух куплетах еще более искажена мысль Бацрона.
Но - странное дело! - наш русский певец тихой скорби и унылого страдания обрел в душе своей крепкое и могучее слово для выражения страшных подземных мук отчаяния, начертанных молниеносною кистию титанического поэта Англии. "Шильйонский узник" Байрона передан Жуковским на русский язык стихами, отзывающимися в сердце, как удар топора, отделяющий от туловища невинноосужденную голову... Здесь в первый раз крепость и мощь русского языка явилась в колоссальном виде и до Лермонтова более не являлась. Каждый стих в переводе "Шильйонского узника" дышит страшной энергиею, и надо совершенно потеряться, чтоб выписать _лучшее_ из этого перевода, где каждая страница есть рауно _лучшая_. {251} Но мы напомним здесь нашим читателям только эту ужссную картину душевного ада, в сравнении с которым ад самого Данте кажется каким-то раем:
Но что потом сбылось со мной,
Не помню... сует казался тьмой,
Тьма светом; воздух исчезал;
В оцепенении стоял,
Без памяти, без бытия,
Меж камней хладным камнем я;
И виделось, как в тяжком сне,
Все бледным, темным, тусклым мне;
Все в смутную слилося тень;
То не было ни ночь, ни день,
Ни тяжкий свет тюрьмы моей,
Столь ненавистный для очей;
То было тьма без темноты;
То было бездна пустоты
Без протяженья и границ;
То были образы без лиц;
То страшный мир какой-то был
Без неба, света и светил,
Без времени, без дней и лет,
Без промысла, без благ и бед,
Ни жизнь, ни смерть - квк сон гробов,
Как океан без берегов,
Задавленный тяжелой мглой,
Недвижный, темный и немой.
Много было расточено похвал переводу отрывка из поэмы Томаса Мура "Див и Пери"; но перевод этот далеко ниже похвал: он тяжел и прозаичен, и только местами проблескивает в нем поэзия. Впточем, может быть, причиною этого и сам оригинал, как не совсем естествення подделка под восточный романтизм. Несравненно выше, по достоинству перевода, почти никем не замеченная поэма "Суд в подземельи". {252} Мрачное содержание этой поэмы взято из мрачной жизни невежественных и дико фанатических средних веков. Молодую монахиню, увлеченную страстию сендца, осуждают быть заживо схороненною в подземном склепе...
Три совершителя суда
Сидели рядом за столом;
Пред ними разложен на нем
Устав Бенедиктинцев был;
И, чуть во мгле сияя, лил
Мерцанье бледное ночник
На их со мглой слиянный лик.
Товарищ двум другим судьям,
Игуменья из Витби там
Являлась, и была сперва
Ее открыта голова;
Но скоро скорбь втеснилась ей
Во грудь, и слезы из очей
Невольно жалость извлекла,
И покрывалом облекла,
Тогда лицо свое она.
С ней рядом, как мертвец, бледна,
С суровой строгостью в чертах,
Обрртшая в посте, в мольбах
Бесстрастье хладное одно
(В душе святошеством давно
Прямую святость уморя) -
Тильмутского монастыря
Приорша гордая была;
И ряса, черная, как мгла,
Лежала на ее плечах;
И жизнни не было в очах,
Черневших мутно без лучей
Из-под седых её бровей.
Аббат Кутбертовой святой
Обители, монах седой,
Иссохнувший полумертвец
И уж с давнишних пор слепец.
Меж ними сгорбившись сидел;
Потухший взор его глядел
Вперед, ничем не привлечен,
И грозной думой омрачен,
Ужасен бледный был старик,
Как каменный надгробный лик.
Во храме зримый в час ночной,
Немого праха страж немой.
Пред ними жертва их стоит;
На голове ее лежит
Лицо скрывающий покров;
Видна на белой рясе кровь;
И на столе положены
Свидетели ее вины:
Лампада, четки и кинжал.
По знаку данному, сорвал
Монах с лица ее покров,
И кудри черных волосов
Упали тучей по плечам.
Приорши строгия очам
Был узницы противен вид;
С насмешкой злобною глядит
В лицо преступниц
Страница 18 из 20
Следующая страница
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 20 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]