. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
- Надо бы кучера, бабушка, послать в огрод: кучер говорит, что у нас не хватает олеонафту; я думаю, что вам, бкбушка, не хватит и одеколона...
- Сегодня дурная погода, а вчера, бабушка, было солнце...
- Бабушка, летом солнца больше, а зимой его, бабушка, меньше: но я люблю и лето, и зиму, бабушка...
- Леля тоже любит и зиму, и лето, а князь Чиркизилари, так он вот не любит, бабушка, ни зимы, ни лета. Зиму и лето он живет в Биаррице.
- Вам еще чаю?
Молчание... Все это говорит одна Катя: и молчание отвечает каждому ее восклицанью; ей бабушка мстит за вчерашнюю выходку, хотя и крепится не заговорить: так бабушкс всегда: но Кате это не страшно, трясется от страху один Евсеич; уже весь истощила она запас слов: говорит Катя вот уж так мало, так мало - мысли ведь у глуупых девочек не складываются в слова; помня, что больше всего старушка боится отсутствия одеколона, Катя пускается на хитрость, хотя и знает, что одеколону хватит; но все те уловки провинившейся девочки давно разучила старушка, и старушка не отвечает; наконец упоминает Катя заветное имя Ч и р к и з и л а р и , чтобы вырвать у баьушки хотя бы ворчанье о том, что не чета князь Чиркизилари ее Петру; но и тут старушка молсит; если уж молчание не пробито князем Чиркизилари, то что же пробьет это молчанье!
- Князь, бабушка, Чиркизилари!..
Молчание: пухлые пальцы старухи тянутся нежно к своей к Мимочке, к болоночке, и как-то влюбленно останавливаются на поганой собачонке, а Катя сердится - сдвинулись гневные бровки; из-под ресниц ревниво бабушку жалит злой изумруд, хотя Катя делает вид, что ей нипочем бабушкин маневр: сама же гневается - вот-вот сгорбится и на бабушку прыгнет - фу, фу, фу: болонка, дрянная собачонка! Мимка! А с ней, с внучкой, ни слова!..
- Эээ... как же-с... эээ... молодой-с князек-с, Чиркизилари... ээ... его сиятельство... знал еще воо каким-с... Чиркизилари-с... молодой князек, - снова вмешивается Евсеич, но, получив д у р а к а , прискорбно тупится в угле...
Как же - еще бы не помнить Чиркизилари Катеньке: она горбится - фу, фу, фу: плешивый, картавит, и волочится нога, и изо рта пахнет. Дрянная Мимка, дурак Чиркизилари, глупый день - и все дураки!.. Вот она, Катенька, всем задаст!
А бабушка искоса поглядывает на внучку и уже собирается ей протянуть свои пухлые пальцы, чтоб поцеловать этот лобик, эти глазки, эти волосики; и - д о н : половтна первого.
Так в глубоком безмолвии совершается каждодневный, но великий обряд этой уже отходящей в прошлое жизни, тогда как с открытой террасы новые несутся звуки новой России, и горланится песнь далеко проходящих парней, и золотой поет визг тигриной гармоники: "За ваа-мии-ии-деет... свее-жиих раа-аа-тникаав строой". Потом все замирает в отдаленье.
Но сидящие здесь новой России не знают, ни песен новой России, ни этих за липами потрясающих душу слов; и парни, и песня, и слова песни - ведь звучат те слова и те песни далеко, далеко поют парни; и никогда тем словам и тем песням не долететь до тихого этого пристанища, парням никогда не попасть в этот сад; но то обман: и слова, и сама песнь - здесь, и парни - здесь: давно отравляет песнь этот, старыми полный звуками, воздух, расширяя ужасом черные баронессины глаза; все уже давно баронесса узнала; и себя, и Россию обрекает она на гибель и роковой борьбы жертву; но и немой она представляется, и глухой: будто ничего она не знает от новых тех песен; но знает Петр.
И Петр входит.
Вот он - в шелковой красной рубахе: молодцевато поскрипывают его сапоги, и вьется пепельная шапка его волос: закручивая ус, Дарьяльский с веселым схватывает с хохотом белую болонку, подбрасывает ее на воздух, и потом, почтительно опустив, идет смело к баронессиной ручке, точно на штурм крепости: "Здравствуйте, m a m a n , здравствуйте... Здравствуй, Катя: простите - я опоздал..."
Странное дело: после тоски и безумий души больной не испытывали вы никогда разве покоя блаженного, легкости странной и какого-то буйньго молодечества? Гибель вашей души и ужас вам грозящих опасностей вдруг покажется не более как детской шуткой или более того: совершившимся не с вами, но вам рассказанным; вам покажется тогда, что где-то вы слышали душу смутившую хаоса песнь, но где - этого вы не скажете никогда; сон жизни вас обоймет и отымется память; и будете вы легко носиться по волнам жизни, срывая одни лишь цветы удовольствий - благие дары бытия; и нет, нет - не удержится ваша с вами радость: прошлое, что грозило и что не перестало быть, тогда встанет во мгновение ока; и вы проклянете час вашей легкости - тот час, когда, глядя на резвящийся на лугу хоровод или на девушки взор любимый, вы сказали себе: нет, мне пригрезились беды, нет, ничего мне и не грозит... Так знайте же: будет поздно.
- Уже поздно, - протянула в нос старушка, надменно трясясь, благосклонно, над склоненной головой Дарьяльского и все же касаясь губами пепельных его волос, когда он ей целовал руку.
- Да, уже поздно, - блеснула на него и Катя изумрудным испуганным укоризненным взором, и безжизненно продрожал ее голос.
- Хе-хе-хе-с! - отозвался Евсеич из темного своего угла.
Ни смешка, ни укора, ни даже роковой благосклонности семидесятилетней бабки тогда не заметил Дарьяльский, как не осенила его того, что странно как-то сменила старушка свой каждодневный на него утренний гнев ничем не объяснимой благосклонностью: так обреченные и на казнь минуты последние жизни на себе исиытывают благосклонность тех, которые их через миг поведут на смерть. Все же было странно, что нс Дарьяльского роптавшая и Каттну Дарьяльским загрызающая жизнь старвшка в глубине души глухой уже кркпко и цепко успела пожалеть неприглядного на ее взгляд внучкина жениха.
Странное дело: видела Катя, что никакой уже бури не будет, чт опустой каприз или внезапная перемена барометра растопили бабкино сердце, но она не радовалась: рассеялась навеянная тревога, и хлынула на нее теперь ее собственная тревога; и она жалобно поглядывала на жениха: "Может быть, и он, как другие ... ездит к..."
Но этого ничего Дарьяльский не замечал: струной, дрожаще чуть-чуть, стояла в воздухе Катина жалоба; ведь же любит она его - ну, посердится и часок, и другой: велика важность!
Знает ли он, как тревожно ее билось сердце, когда, с ней утром и вовсе не повидавшись, он ушел в Целебеево; с радостью, какою поджидала его она, когда возвестил ей далекий звон, что окончена служба; как вчера глядела она на дорогу, выставив из зеленых акаций свое в локонах купавшееся лицо; уже вдали красные бросались рубахи, и гуголевских девок золотые, синие и зеленые уже примелькались баски, и запели в воздухе, и горели яркие красные платки в воздухе, и стояли в воздухе звонкие песни.
А не было его.
Знает ли он, какие в золотом рыдали воздухе струны - струи ее души?
Подали уже завтрак, а его не было; как вцепилась острым она в бабушку словом, уколола ее колкость точно розовым шипом любви; а вот он сидит тут - ее не замечает, ее цветенья не видит; у нее, п р и н ц е с с ы К а т и , прощенья не просит; Катя сидит, обсыпается лепестками любви, лепестки ветер кружит, ветер их сушит; обсыпается бедная Катя...
Есть ли в нем или нет хоть одно человеческое чувство?
А он? Что-то уж очень он разошелся; легкость под сердцем была чрезвычайная, и ах, как он хохотал над нелепыим происшествиями вчерашнего дня! Жар, духота, мухи да усиленное занятие классиками вопреки всему - обрученью и Катиным поцелуям - произвели, конечно, такое странное в его душе движенье, что от одного он
взгляда да наглой усмешечки бабы гулящей разволновался, обеспокоился, взрыл нелепо душевную свою глубину, и нелепая полезла на него душевная глубина; но он не даст ей, нелепой своей глубине, развиться - он уже ее, глубрну, задавит; и вот громко смеется, крикливо радуется, легкость под сердцем и сердечное трепетанье...
- Некоторые филологи, m a m a n , говорят, что седьмая эклога Феокрита есть "regina eclogaruj", что значит - "ц а р и ц а э к л о г ". А другие говорят, что она слаще меда - седьмая эклога. По такому случаю я выпью сегодня семь чашек чаю...
- Хе-хе-хе-с! - раздалось из угла...
- "Regina eclogarum".
A Катя думает: "Вчера пил вино - может быть, напился, может быть, он как и все; и до нее, царевны Кати, у него бывали поездки к бесстыдным женщинам".
- Однажды прочел я у Феокрита, невеста, что н е к о е г о заперли в кедровый ящик, и по этому поводу у фтлологов идет спор; когда я женюсь на тебе, то и тебя, невеста, я запру под замок.
- Хе-хе-хе-с! - раздалось из угла...
- И еще говорит Феокрит, что Пана высекли крапивой, а он потом лежал в канаве и чесался; одни филологи утверждают, будто чесался он оттого, что лежал в крапиве; другое же филологическое теченье объясняет сеченьем чесотку Пана... Обо всем этом гоорится в седьмой эклоге, которая есть "r e g i n a e c l o g a r u m "...
- Ах, да оставь же! - Катеньак встала, и глаза даже ее наполнились слезами.
- Хорошо-с... кхе-с - кхе-с, что бабинька-с изволили встать и уйти-с... а то бы оне даэе вовсе не были - кхе-с - кхе-с - кхе-с - довольны, - укоризненно замечает Евсеич, но его Дарьяльский уже и не видит, как не видел он, что к себе ушла баронесса, дубовой палкой простучав по коврам; он обернулся и с восторгом смотрел на Катеньку, как она там стояла, пока Евсеич коппошился у стола, сладкий свой нюхал табачок и поварчивал: "Высекли луком... Какого-то пана... Как же... нешто луком секут?.. да еще барина... Вестимо, крапивой..."
...Как она там стояла, его, его, - еще вчера от него улетавшая и уже опять к нему возвратившаяся его невеста - как там она стояла, овеянная зеленым хмелем и в опадающих капях дождя!
О, пиршеством исполненное мгновеньее!
ДВЕ
Катя! Есть на свете только одна Катя; объездите свет, вы ее не встретите больше: вы пройдете поля и пространства широкой родины нашей и
Страница 18 из 58
Следующая страница
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 20 ]
[ 21 ]
[ 22 ]
[ 23 ]
[ 24 ]
[ 25 ]
[ 26 ]
[ 27 ]
[ 28 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 50]
[ 50 - 58]