сторожнай, осторожней, матушка, здесь бревнышко-то качается: оступитесь, час неровен! - суетится сзади нее попик. Не утерпел, подобрал рясу, да и прыг через ручей, рыженькой бороденкой потряхивает, посмеивается - руку купчихе протянул: смеется Фекла Матвеевна.
А там-то, а там-то - за ручьем: там вдаль убегает березовая просека; белые сажени сложенных дров, озаренные парчой солнечной: а в той в парче в золотой - вьется, крылышком бьется, гулькает белый голубок: на дровах уселся и побежал по поленцам: коготками по сухой коре - ца, ца, ца!..
- Вот места наши, матушка Фекла Матвеевна, - улыбается попик, отирая красным платком потное лицо, - благодать!..
Еще бы не благодать: помнит Фекла Матвеевна, как она вчера ехала в Целебеево, как всю дорогу она молилась; и как сердце ее стучало; только что приближались они к святому к месту, каждый пень на дороге принимал образ и подобие беса; всю дорогу Феклу Матвеевну обсвистывал ветер и гнал на нее сухую пыль, а из пыли - пни, кусты, сучки, как бесовские хари, в солнце кривились на нее злобно, все ее гнали обратно в Лихов; тут только Фекла Матвеевна поняла, сколь многие бесы грозят человеческому естеству: оку невидимые, вьются они над нами; только молитва, пост да чаянье святости, плоть истончая, самое телесное зрение наделяжт зрением духовным; а при сем при духовном зреоии каждый вещественный предмет образом становится и подобием предметов невидимых; это все Фекла Матвеевна вчера поняла, как приближалась из Лихова к Целебееву; всю дорогу вплоть до села обсадили ужасными бесами; словно застава недругов обложила святые места: от пенечка к пенечку - от беса к бесу: сролько бесов в душу Феклы Матвеевны входили дорогой сколько их в образе и подобии пней на дороге вставало под солнцем; но она неустанно молилась - и вот уже Фекла Матвеевна в Целебееве.
Здесь пошло все иное: еще за самоварчиком у попадьихи Фекла Мтвеевна странные замечала с л у ч а и : кустики, избы, жестяной на избе петушок уставлялись ей в очи и задумчивой сладостью точно ей говормли:
"Гляди на меня; я храню тайну. - Село, пруд, из пологого лога выглянувшая крыша - все тайну хранило сих мест; попик и тот был словно иного, лучшего мира житель".
Вечером стояли они на целебеевском лугу: завился на лугу хоровод, оттопатывали ноги всякую пляску, а вокруг бежала травяная волна, улюлюкал ветер вечерний, косматый прах вставал на дороге, а большой желтый месяц подымался над Целебеевом; он смотрел Фекле Матвеевне в душу и говорил: "Смотри, молчи и таи..."
Ночью Фекле Матвеевне дано было видение сонное: столяр стал у ее изголовья; бледную над ней простирая руку, ей дал запрет о себе говорить и себя видеть; молча с ней столяр говорил глазами: "Я, мол, ныне в тайне великой, и видеть, и слышать, и думать обо мне ныне нельзя в сих местах..."
Утром Фекла Матвеевна, от сонного очнувшись виденья, взяла свое намерение назад; еще она не готова посетить Кудеярова в его обиталище: ибо сиео биталище есть ныне святое святых; постороннему оку оно не доступно... Так думала Фекла Матвеевна, обозревая с попиком святые места: что за места! Там синее блеснет озерцш, и к нему будто из слюды сбегают гремучки-струйки, там дерево свесит свой блекнущий лист, а в листе сладкая осенняя синичья пискотня; луч золотой пал ей на грудь, а в луче в золотом пал ей на грудь жаркий и властный ток и будто бы приказанье невидимой власти: "Все, что ни будет отныне, хорошо: так надо".
- Так надо, - подтвердил и попик; но это он подтвердил ей иное; попик стоял перед лужей и показывал Фекле Матвеевне, как наллежало через лужу переходить: но Фекла Матвеевна, процветя улыбкою ангелов, сладко и нежно блеснула глазами на попика: "Так надо, так надо", - и попала ножкою в грязь.
Попик же думал: "Возись вот с этой дурехой, все только улыбается, а чего она улыбается?"...
А солнце большое, золотое своими большими лучами мыло сухую траву; а месяц август несся в высоком небе треугольником журавлей; и слушай - родимый, прощальный глас улетающего лета...
Едва сели они в поповском смородиннике за самовар, едва попадьиха, кланяясь униженно, расставила пред л е п е х о й постный сахар, мед золотой, над которым кружились полосатые осы, в то время, как кирпичом вычищенный самовар в медном лоске своем безобразил лицо купчихи, как у поповского палисадника привязал коня примчавшийся нарочный; он быстро подбежал к столу и подал записку; в записке же Феклу Матвеевну извещали о том, что муж ее, Лука Силыч, в ночь занемог, а теперь у него отнялись язык, руки и ноги.
Странное дело: Фекла Матвеевна читала записку, а в душе ее звучало властное приказанье: "Все, что ни будет отныне, хорошо: так надо..."
И Фекла Матвеевна чуть не сказала вслух: "Так надо..." Сердце приказывало ей плакать и ужасаться, но Фекла Матвеевна, принимая известье, как сон, давно от нее отошедший, продолжала радоваться...
Уже кони несли ее в Лихов, обратно; все те пни и кусты, что угрожали ей так недавно, тихо зыблемые ночным ветерком, пели новую песнь о радости несказанной; в тонком свисте ветвей рздавалось: "Так надо..." Когда же кони вздыбились над Мертвым Верхом, - с Мертвого Верха открывалась окрестность; и такая была кругом тишина, что казалось, будто мира скорбь навсегда отошла от земной обители и земная обитель ликует в своем торжествующем блеске.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пусто, страшно в еропегинском в доме: в темных покоях летает грех; кажется, что из всех углов рвется и жалуется дух Луки Силыча: Лука Силыч теперь летает в пустых хоромах, как в пустом, в глупом, в бесцельном мире, и нет ему выхода из своего дома, потому что дом свой он выстроил себе сам; и этот дом стал его миром; и нет ему выхода...
Там, там, в спальне, лежит что-то бледное, жалкое, без языка: но это не Лука Силыч: что же это такое? Сухую кожу да седенькую бородку найдете, пожалуй, вы; все это бережно завернуто в простыни; и над э т и м в с е м склонилась приютская старушка; тихо пшамкает она надо в с е м э т и м : но в с е э т о - не Лука Силыч; тщетно о н о смотрит на мир бессмысленными глазами, тщетно пытается о н о шевелить языком, тщетно пытается о н о вспомнить - о н о не помнит; Лука Силыч уже отедлился от всего э т о г о ; невидимый, он бьется в оана, но окна закрыты наглухо стаавнями, и Лука Силыч, бесплотный, бессмертный, однако, не может пройти сквозь дерево, праздно колотясь своей телесной душою о стены и шурша обоями так, как шуршат обоями прусаки; безгласный Лука Силыч кричит о том, что о н и отравили то, что они плтом бережно что-то завертывали в простыни; что в т о м во всем теперь бьется не кровь, а яд; тщетно он умоляет случайно нагрянувшего генералишку раскрыть злодейство; генералишка его не слышит; вот с доктором оба склонились над седенькой бородкой.
- Ужасное пгоисшествие, доктог!..
- Так и следовало ожидать: удар - нельзя кутить безнаказанно...
- Неправда, неправда! - кидается на них Лука Силыч. - Здесь происходит убийство: они отравили меня - мщения, мщения...
Но голос безмолвен, душа - невидима; и доктор, и генерал склоняются над седою бородкой; седая бородка - это уже не Лука Силыч.
Нет - где же оно? Лука Силыч не видит больше седой бородки, торчащей из-под простынь; справа и слева он видит углы подушек; доктор склоняется над ним, щупает голову; где же Лука Силыч? Или все то лишь снилось ему и он по комнатам не летал; или сейчас он вернулся в свое тело; что с ним произошло?
Круг света приблизился; со свечой в руке бледная как смерть стоит Голубятня; Лука Силыч очнулся от бреда: теперь он помнит все, но он не может ничего выразить; он знает, что его отравили, что страшная в доме его происходит тайна; умоляюще смотрит на доктора; чувствует, как слезы льются из глаз.
- Он понимает?..
- Но он не может ничего сказать.
- Он больше никогда ничего не скажет?
- Никогда...
- Он не пошевельнется?
- Никогда...
Обо всем этом шепчутся с доктором: но слух у Луки Силыча изострился ;он слышит и то, что о нем говорят, и то, как шепчется на кухне Сухоруков с Иваном Огнем, и то, как ползет на стене прусак в отдаленной комнате.
Он все слышит, но он ничего не говорит: о т р а в и л и .
Уже над ним стоит Фекла Матвеевна в шоколадном платье; вся овеянная сладостным ароматом полей, но глаза ее под вуалью; еще она не сняла шляпу; что она там, под вуалью, - плачет, улыбается ли? Лука Силыч на нее шевелит губами, тянется: "Отравили, отравили..." Но она не слышит; она улыбается: ничего под вуалью не разберешь...
Смотрит Фекла Матвеевна на мужа, и видит, что это уже не муж, не сам, а так ч т о - т о , завернутое в простыни; хояется ей плакать о муже и горевать; но горести нет никакой, а т а к ч т о - т о : синее в душе блеснуло озерцо, и к нему будто из слюды сбегают гремучки-струйки; там дерево свесит свой блекнущий лист, а в листе сладкая осенняя синичья пискотня; не горе в душе Феклы Матвеевны, а воспоминанье да сладкая осенняя синичья пискотня, и властное приказанье подслушивает она в себе: "Все, что ни будет отныне, хорошо: так надо..."
"Так не надо, не надо, - пытается что-то кринуть из Луки Силыча, - надо обо мне плакать, а не смеяться..." Но Фекла Матвеевна не смеется; слезы текут из ее глаз, а все же... в душе ее встает луч золотой, а в луче - вьется, крылышком бьется, гулькает голубок белый.
"Не надо!.."
" Надо!.."
Густо, и пусто, и страшно в еропегинском доме: в темных углах начинается шуршанье. Лука Силыч опять залетал по комнатам.
ПАВЕЛ ПАВЛОВИЧ
Над высоким обрывом, куда провалливаются сосны, сидит Катя, а перед ней над лесною далью злой, вечерний холодный огонь; серый плед закрыл Катниы плечи; детские плечики чуть дрожат от пробегающей сырости; здесь вчера, бедная деточка, чуть было не кинулась в пруд; здесь вчера, бедная деточка, простила Петра; здесь вчера она простирала к нему свои тонкие руки - туда, над лесною
Страница 38 из 58
Следующая страница
[ 28 ]
[ 29 ]
[ 30 ]
[ 31 ]
[ 32 ]
[ 33 ]
[ 34 ]
[ 35 ]
[ 36 ]
[ 37 ]
[ 38 ]
[ 39 ]
[ 40 ]
[ 41 ]
[ 42 ]
[ 43 ]
[ 44 ]
[ 45 ]
[ 46 ]
[ 47 ]
[ 48 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 50]
[ 50 - 58]