далью, в злой, вечерний, холодый огонь.
Но мысль о бабке остановила ее.
И себя пересилила Катя; и даже она, как всегда, раскладывала пасианс; и они играли с бабкой в дурачки - старуха и детка; и улыбались друг другу; а потом уже к вечеру приехал дядюшка Павел Павлович, на день задержавшийся в Лихове.
Дядюшка поседел, но он оставался таким же, каким его видела Катя два года тому назад: выбритый, чистый, пахнуищй одеколоном, он с несколько небрежной лаской поцеловал старухины пальцы и потом вечером, за чаем, потягивая сливки, потом им равсказывал о Петербурге и о своих путешествиях за границей плаксивым, грустно-жалрбным голосом; и приклеенный к стене Евсеич, выпучив глаза, жадно слушал рассказы приезжего барина; камердинер же Павла Павловича, Стригачев, одетый не хуже самого барона, вертелся небрежно среди господ, и, когда рассказываемые происшетсвия Павел Павлович путал, Стригачев вставлял, без смущения, свои поправки:
- Позвольте, Павел Павлович, дело было не так: мы приехали в Ниццу не в четверг, а в пятницу утром; вы изволили взять по приезде ванну, а потом уже мы...
- Совершенно верно, мой друг... - соглашался Павел Павлович, продолжая рассказ.
Так сидели они втроем на террасе: грустно радовалась приезду дядюшки Катя; дядюшка же, громко сморкаясь, говорил бабке:
- Maman - столько шуму из ничего: я думал, вам грозит разоренье, что было бы, впрочем, в порядке вещей. А между тем тут не более как шантаж; никто никогда не имеет права лишить вас именья; относительно же векселей Вараксинских рудников, то мы еще с господином Еропегиным поговорим: не думаю, чтобы он был так опасен, как хочет представиться.
(О своей встрече в вагоне Павел Павлович скрыл, и притом неизвестно почему.)
Над высоким обрывом, куда проваливаются сосны, сел Павел Павлович Тодрабе-Граабен; рядом с ним сидит на скамейке Катя; а впереди, над лесною далью, зллй вечерний холодный огонь; там, вдали, уже багрянепт первая осинка; жаркое было лето: близится осени золотая и красная пора.
Так сидят племянница и дядя; и думают каждый о своем. Катя думает о том, что, как только умрет ее бабка, она, бедная деточка, поступит в монастырь; а длинноносый сенатор-дядя улыбается грустно над Катиной молодостью, невольный в душе подавляя свой вздох:
- Вы молоды, Катенька, и не знаете жизни: время возьмет свое.
- Зачем же, дядя, он покинул меня?..
- Не сумею вам сказать, мой друг: вы молоды, и я искренне желал бы вам счастья: то, что он больше не с вами, поднимает его в моих глазах.
- ?..
- Это показывает, что он добивался вадей руки по действительному влеченью, а не ради богатства. Ведь он - поэт?
- Да, поэт...
- То есть - эстетический хам...
У - как вспыхнула Катя! Как бровки ее согнулись, какой она на него метнула взгляд!-Но дядино безбородое лицо стало грустным и кротким:
- Дитя мое, я не хотел вас обидеть: надо вам сказать, что все люди делятся на паразитов и рабов; паразиты же делятся, в свою очередь, на волшебников или магов, убийц и хамов; маги - это те, кто выдумали Бога и этой выдумкой вымогают деньги; убийцы - это военное сословие всего мира; хамы же делятся на просто хамов, то есть людей состоятельных, ученых хамов, то есть профессоров,а двокатов, врачей, людей свободных профессий, и на эстетических хамов: к последним принадлежат поэты, писатели, художники и проститутки... Я кончил, мой друг, - жалобно вздохнул дядя-сенатор, нюхая цветок.
Уже темнело: они сидели на обрыве; низкие черные проносились холодные облака.
Вдали, на дорожке сада, среди ветвей, теней, в тень взлетающих нетопырей, безжизненно проходила баронесса, опираясь на трость: оловянные ее тупые глаза и ее обвислый рот - все говорило о том, что разрушается старуха, разрушается, что дни ее уже давно сочтены, что мрак ночи вечной, к ее прилипнув глазам, уже смотрится в душу, зовет.
Все втроем они идут к дому: дядя поддерживает бабку, Катя идет впереди и бесцельно жует тростинку.
Мать шепчет своему старому сыну:
- Этот хам меня вдобавок и обокрал; в тот день, как ушел он из дому, у меня пропали мои бриллианты.
- Ах, да оставьте, мамаша: он ведь чудак, а чудаки, как известно, не занимаются воровством.
- Но... бриллианты...
- A кто у вас был в тот день?..
- Да, кажется, никого не было... Нет, постой: в тот день и был Еропегин...
- Один?
- Нет, с генералом Чижиковым!
- Вот видите, мамаша, а вы говорите: бриллианты украл генерал Чижиков.
Так шептал Павел Павлович трясущейся матери, сморкаясь в густой, с неба падающий мрак...
Барон Павел Павлович Тодрабе-Граабен был большим чудаком: но все бароны Тодрабе-Грасбены отличались чудачеством, все они искони брились и ходили с длинными розовыми носами, которые к шестидесяти годам покрывались пунсовыми жилками от умеренного употребления редчайших и тончайших вин, еще находимых в дедовских погребках; у всех верхняя губа далеко выдвигалась вперед под самым под носом; у всех подбородок отсутствовал, от чего нижняя часть лица казалась чудовищно маленькой по сравнению с выпуклыми глазами, никогда не глядящими в лицо женщин, огромными носами и покатыми лбами огромных размеров; было бы, пожалуй, во всех в них что-то грустно-воронье, ежели бы не бледно-каштановые, необыкновенно промытые, шелковистые волоса; все бароны Тодрабе-Граабены не говорили, а жалобно плакали, если не вслушаться в их слова, но содержание этого тонкого плача было всегда шутливо.
Плакали и баронессы; и баронессы носили и лбы, и носы, как мужская линия; но баронессы носили и подбородки; зато многие из баронесс были глупы, как дребезжащие, ничем не наполненные склянки, ходили в кружевах и смолоду пгкидали Россию для Ниццы и Монте-Карло.
Отец Павла Павловича - Павел Павлович - как и все Граабены, был большим чудаком; он до того помешался на чистоте, что в доме завел у себя странный обычай: к полотенцу, носовому платку он притрагивался всего один только раз; когда бывал у него насморк, то, чувствуя надобность в платке, он шлепал трижды в ладоши; дверь раскрывалась и вбегали два крепостных казачка, придерживая двумя пальцами каждый за кончик совершенно чистый носовой платок; Павел Павлович брался за середину платка и громко сморкался (все Граабены сморкались необычайно громко); казачки мгновенно бросались с платком вон из комнаты; и если надобность в платке была ежеминутна, ежеминутно вбегали казачки: бесконечное количество платков приносилось и уносилось.
Еще Павел Павлович был музыкант; он игрывал на виолончели симфонии Бетховена и сажал сына аккомпанировать; при малейшей ошибке симфония начиналась сначала, хотя бы и было разыграно десять страниц; так продолжалось до бесконечности, и оттого-то Павел Павлович-отец не мог сыграть ни одного пассажа до конца; сын же его смолодуу возненавмдел музыку. Все разбегались от музыки Павла Павловича-отца, а он садился играть на пороге между двумя наиболее проходными комнатами; однажды он запер на ключ своего знакомого и перед ним играл много часов подряд, пока знакомый не упал в обморок. Вскоре после этого эпизода Павел Павлович-отец скончался.
Дядюшка Павла Павловича, Александр Павлович, бчл еще больший чудак; смолоду он проел три четверти состояния и выпил оставленный дедами погребок; к сорока же годам переселился в родовое именье, где пять лет колесил по уезду, остроумничая вовсю; после он пять лет безвыездно просидел у себя в именье, объезжая пахотные поля и остроумничая с управляющим; тут завелась у него странность: и зиму, и лето он ходил в собольей шубе и меховой шапке; следующие пять лет Александр Павлович уже не выходил из парку: здесь он сажал плодоыые деревья и ловил в силки птиц; затем с каждым годом он урезывал свои прогулки по парку, так что к шестидесяти годам оказался згнанным на террасу, откуда кормил крошками голубей; потом Александр Павович заключился в трех только комнатах барского дома и, наконец, последние три года просидел безвыходно в спальне, куда к нему приводили дворовую девку Сашку, которую Александр Павлович с необыкновенной нежностью поглаживал по плечу, но и только: ей-Богу, только всего! Сашка же ежегодно рожала детей от прохожих парней; всего удивительнее, что Александр Павлович был твердо уверен, что эти дети - его дети; Сашкиным детям осталось в наследство богатейшее поместье Александра Павловича.
Другой дядюшка Павла Павловича, Варавва Павлович, был еще больший чудак; также, как все прочие Граабены, он отличался остроумием, честностью и особым стремленьем к чистоте: вот это-то стремленье и выразилось в такой невероятной особенности (всего только в одной), что и сказать стыдно, да и вы и не поверите: проживая в провинции и отправляясь в гости, Варавва Павлович ехал шестериком, в карете; впееди же себя пускал он другую карету, запряженную цугом четвериком; на запятках стояли два казачка; а на передней лошади ехал гайдук и размахивал бичом: но что же с собою вожил в этой передней карете Варавва Павлович? Да... право, не скажешь: на случай... некоторый "п р е д м е т ", назначение которого точнее определить стыдно; подъезжала передняя карета; два казачка бросались открывать дверцы, и завернутый "п р е д м е т " торжественно вносился в особо приготовленную комнату; а потом уже к дому подъезжал сам Варавва Павлович; и только тогда на пороге радушно показывались хозяева и вели под руки старого барина в парадный покой.
Стремленье к чистоте искалечило жизнь и тетушке Павла Павловича, баронессе Агнии Павловне; к старости она мыла все, что ей ни попадалось под руки, и при этом брезгала полотенцами: поосушивала она свои руки, взмахивая ими в воздухе, отчего руки ее всегда оставались покрытыми жестким коростом. Наконец, однажды с утра она вымыла шубу огромных размеров на черно-буром лисьем меху - собственноручно, отчего на пальце у нее вскочил маленький прыщ; прыщ оказался сибирской язвой, от которой и сконвалась баронесса Агния Павловна.
В семействе вот таких чудаков взрос Павел Павлович Тодрабе-Граа
Страница 39 из 58
Следующая страница
[ 29 ]
[ 30 ]
[ 31 ]
[ 32 ]
[ 33 ]
[ 34 ]
[ 35 ]
[ 36 ]
[ 37 ]
[ 38 ]
[ 39 ]
[ 40 ]
[ 41 ]
[ 42 ]
[ 43 ]
[ 44 ]
[ 45 ]
[ 46 ]
[ 47 ]
[ 48 ]
[ 49 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 50]
[ 50 - 58]