стер, братьев; "бррдик" заимствовался от плодовитых и многочисленных утонченно-декадентских писателей, скандинавских, французских, английских и русских; "бредик" ослаблялся "бытиком"; но "бытик" от этого начинал выглядеть бредиком: афоризм Оскара Уайльда о том, что "кровавая Орхидея греха" - атрибут всякой "талантливой жизни"48, пересаженный в условия бабушкиной морали, увядал, ничего не рождая, кроме гниения... этой самой морали; и подавался на бледном фоне:-разводом "гри-перль", но на - "гри-ан-пуссьер" ;49 и я наблюдал: - в бледных "Душах" и в "Сенах" самые бытовые пылинки отсвечивали, как... бриллиантики; но ухвати бриллиантинку: она оказывалась пылинкой.
И таковы ж разговоры:
- "Вы понимаете?"
- "О да!"
- "Что вы думаете?"
- "Что ж тут думать: да, да, - конечно".
Что - "да", что - "конечно"? Не оскорбляйте же бледных дев приставаньем с вопросами: "нет вопросов давно, и не нужно речей"50, ибо ничтожно значрние речей:51 и - сидели без речи, мне навевая уныние; с багровой Огневой подоаться хоть можно; а тут - и согласиться! нельзя: пере-про...
Сплетенье пылиночек, напоминающее под микроскопом сплетрние брюссельских кружев!
И, бывало, войдешь, - сидит Душа: сидит и кривеет; и мне все кривится; встанешь - уйдещь.
И, бывало, войдешь, - сидит Сена: и смутно бредит; я гляжу на нее и сочиняю в уме фразу про "великана Ризу": эта мифическая персона из "Северной симфонии" писалась, во-первых, с летнего облака;52 во-вторых, с перепученного лица Поликсены Соловьевой; влепив лицо "Сены" в облако, я увидел своего великана.
Мне подчас становилось досадно, когда я видел, что и М. С. Соловьев и О. М. Соловьева, такие независимые, яркие сами по себе, изнемогали под бременем необходимых общений: с кланами родственников, с все растущим вокруг них роем и Сен, и Душ, не приносивших в этшт дом ничего своего, лишь просиживающих над чашкой чая.
- "Вы, Душа, понимаете?"
- "О да!"
- "Что ты думаешь, Сена?"
- "Ха-ха: что ж тут думать?"
У О. М. голова чаще обвязывалась мокрой тряпкой; у М. С. ослабевало сердце; казалось бы, - отчего? Увели-вивалося вокруг них количество Сен и Душ; один - хирел физически, к другой подкрадывалось нервное заболевание.
Приглядываясь к "валансьенам" пылей, разводимым Душами, стал ценить я спецов попроще, пробившихся ку-лакастым лбом на торный, протоптанный узко свой путь; таковы математики, многие натуралисты, - отца посещавшие: интеллигенция не из дворянства, - упрямистая; кирпичи отливала (страниц - много сот); от дворянской утонченности мозговая рефлексия бисерно интерферировала лишь расстройством чувствительных нервов; здесь чуткость становилась - условным рефлексом: больной наследственности. "Вольтерианцы" XX века казались мне смесями из декадентства, но без символизма, с отчаянным чванством кровей родовых, но без собственной крови; хотя бы чудачество вспыхнуло; но "чудаки" - Менделеевы и Пироговы; а "Сена" и "Душа" читали Гюисманса, читали Клоделя; потом - прокисали.
Бацилла душевная туберкулеза летает невидимо там, где сидят двадцать "Сен" и утонченно переливаются из "гри-де-перль" в свое "гри-ан-пуссьер"; глядь, средь них двадцать первой сидит персонаж писателя Федора Сологуба, его "недотыкомка серая", Душа - умная, Душа - тонкая, Душа - ... пять "Душ" - мигрень; десять - нервное заболевание; двадцать - верная смерть.
Душа - "Втируша" [Драма Метерлинка. "Втируша" - смерть].
Недаром ненавидел я наеисанное под стиль "ибиоти-ка" четверостишие Блока:
И сидим мы, дурачки, -
Нежить, немочь вод.
Зеленеют колпачки
Задом наперед53.
Четверостишие словами "немочь" и "нежить" напоминало мне о сидении за столом Соловьевых в обстании "немочей", "нежитей", в последний год жизни обоих, когда угасали физические силы М. С. и когда к О. М. подкрадывалась ее роковая болезнь.
И, конечно же, поздней Полисена Соловьева с особен-; ной нежностью вздергом бровищи отзывалась на Блока, стилизовавшегося под... "идиотика". :
- "Мило!"
Не мило, а - ужасно!
Говорю раздраженно потому, что держусь своего мнения о горькой кончине О. М. Соловьевой; это "Души" и и "Сены" веяли на нее мраком душевной болезни; им - ничего в ней: они в ней - добродетельно прокисали; а эта яркая, мужественная, решительная - не могла прокисать; с револьвером в руке встав над бытом, она вместо того, чтоб бить в быт, - в себя.
Промахнулась!
"Сена" - модель моего великана; а "Горбатый дворецкий" из "Северной симфонии" - седо-эелтый генррал-лейтенант X*** 54, являвшийся очень некстати: кряхтеть за столом; М. С, так сказать, лишь допускал его, но - с оговоркою.
Раз сей военный, нас остановив на Арбате (с Сережей), о чем-то расспрашивать начал; и вдруг все лицо стало чавканьем каши во рту, когда он, бросив нас, стал приветствовать мимо бегущий пузырь в виде толстого и совершенно седого мужчины с расслабленно-бабьим лицом завезенного евнуха; у толстяка был под мышкой огромный арбуз; X*** ему бросил нежно:
- "Я... я, Николай Иваныч, - сейчас!" Раздалось:
- "Ме-ме-ме!"
И почтеннейший евнух с лицом желтой бабы - исчез, переваливаясь.
- "Кто?" - я бросил Сереже.
Но тот удирал с громким хохотом, рукой махая.
- "Что с тобой?"
- "Видел?"
- "Кого?"
- "Николая Иваныча".
- "Ну?"
И Сережа вновь лопнул:
- "Жена!"
- "Педераст".
Мне квартира М. С. Соловьева как форточка в жизнь; она - студия изучения типов; но она же - место встречи с людьми, коорые вовлекли меня в литературу собственно.
Здесь встречался с Владимиром Соловьевым; здсеь встретился с Мережковским и Зинаидою Гиппиус; сюда водил со стороны своих новых друзей: напоказ строгому оценщику людей, М. С. Соловьеву; здесь познакомился с Рачинским, с Валерием Брюсовым; отсюда попал в "Скорпион", к д'Альгеймам; здесь, наконец, было заложено начало тому, чтобы мне до встречи встретиться с Александром Блоком в письмах.
Дорогая по воспоминаниям квартира эта стоит в памяти, как водораздел двух эпох: и потому-то особенно волновали меня встречи двух эпох в квартире этой; с одной стороны, декаденты и те, кого я видел новаторами; с другой стороны, - люди старого поколения: Сергей Трубецкой, Ключевский, Огнев, доктор Петровский, староколенней-шая писательница Коваленская.
С иными из стариков я разорвал именно потому, что дрйствия на меня этой квартиры привели к скандалу с "Симфонией": меня проклялиЛ опатин и Трубецкой, чтоб... - чтоб... снова встретиться: в салоне Морозовой; но там уже встреча - сдача ими непримиримых позиций.
ЛЕВ ТИХОМИРОВ
С 1901 года особенно подчеркнулся во мне интерес к лицам, интересующимся религиозно-философскими проблемами; догматы религии мало интересовали меня; к "догматизму" как таковому я чувствовал неприязнь; но типы "религиозников" притягивали и потому, что я, начитавшись Достоевского, искал героев его, Алеш, Зосим, Мышкиных, Иванов Карамазовых, в жизни, и потому, что я нюхом писателя-наблюдателя уже чувствовал появление того нового "типа", который достаточно намелькался потом с 1904 года до самойй революции. Что есть этот мне в 1901 году жизненно мало ведомый тип? Что в нем больного, что от "чудака", что от "кривляки" и что, наконец, в нем здорово? Влекли и самочинные сектанты: не хлысты, штундисты, евангелисты, а начинатели своих собственных сект.
Бредовой образ Анны Николаевны Шмидт поразил мое воображение как художника; поразила нелепостью схема ее бреда о себе как воплощении мировой души; и в этом разрезе я стал по-новому вчитываться в стихи Владимира Соловьева как подавшие ей материал к бреду; отсюда и "тип " соловьевца-фанатика в моей "Симфонии", - фанатика, вооруженного бредом Шмидт и этим бредом повернутого к светской даме. Я хоиел в эти годы написать ряд "Симфоний" и выставить в них рой религиозно-философских чудаков; но не хватало красок; и вот, в поисках за ними, я стал искать всюду людей, могущих мне служить материалом для будущих "Симфоний"; отсюда и интерес к Мережковским, Розанову не как к писателям, а как к людям. Я прислушивался к слухам о Новоселове, Тер-навцеве, разъяснявшем Апокалипсис: апокалиптики особенно интересовали меня55, ибо мои будущие "Симфонии" должны были их отразить; мне бы с задуманными "Симфониями" подождать, - какой богатый типологический материал ждал меня: Эрн, Свентицкий, близкое знакомство с Гиппиус, с Мережковским, возможность сойтись с Добролюбовым и т. д. В эпоху появления этих "типов" к "Симфониям" я охладел уже; понятен поэтому мой тогдашний интерес и к толкоателям Апокалипсиса. Владимир Солгвьев отразил Апокалипсис в субъективном чувстве конца, охватившем его; а потом и многих интеллигентов: без почвы; Апокалипсис культивировал Розанов, но разбазаривал чувство конца, "катастрофу", в раскрытие "тайн" половых, сочетая с ним Ветхий завет; в Апокалипсисе толкователи видели: и бытие, и его антитезу: конец бытия; для одних Апокалипсис стал символом краха культуры; в Д. С. Мережковском - двоился он: но раздвоением этим пропитан анализ Толстого, не говоря уже о Достоевском (книгу Д. С. о Толстом и Достоевско скоро перевели на иностранные языки); и шлиссельбуржец Морозов в то именно время измеривал в заточении астронр-мический смысл Апокалипсиса; 56 им в Нижнем бредила Шмидт; соблазнился им Блок.
Я, как исследователь новых типов, был вынужден бы для действительного понимания Розанова, Мережковского, Блока и Шмидт изучать Сведенборга, Ньютона, которые в прошлом птыались раскрыть Апокалипсис, слушать Тернавцева, остро толкующего, но он жил в Петербурге; и я не мог его слушать.
В Москве жил не меньший знаток, комментирующий лишь для "спецов"; то - Лев Александрович Тихомиров, народоволец - вчера, черносотенник - нынче; 57 и мне гояорили:
- "Вот кого бы вам послушать!"
Тихомиров был мне, разумеется, чужд, неизвестен, враждебен; меня убеждали: он, правда, угрюм; но, попав на любимую тему, он все
Страница 32 из 116
Следующая страница
[ 22 ]
[ 23 ]
[ 24 ]
[ 25 ]
[ 26 ]
[ 27 ]
[ 28 ]
[ 29 ]
[ 30 ]
[ 31 ]
[ 32 ]
[ 33 ]
[ 34 ]
[ 35 ]
[ 36 ]
[ 37 ]
[ 38 ]
[ 39 ]
[ 40 ]
[ 41 ]
[ 42 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 50]
[ 50 - 60]
[ 60 - 70]
[ 70 - 80]
[ 80 - 90]
[ 90 - 100]
[ 100 - 110]
[ 110 - 116]