, став фоном его романа, - его волновал; крохоборствовал он, собирая штрихи для героев, задуманных среди знакомых, но их превращал в фантастику, в дым суеверий, в XV век; обирал он себя для героя романа, для Рупрехта, изображая в нем трудности нянчиться с "ведьмой", с Ренатой; натура, с которой писалась Рената, его героиня, влюбленная в Генриха, ею увиденного Мадиэлем, есть Н ***; графом Генрихом, нужным для повести, служили ему небылицы, рассказанные Н *** об общении со мной; он, бросивши плащ на меня, заставлял непроизвольно меня в месяцах ему позировать, ставя вопросы из своего романа и заставляя на них отвечать; я же, не зная романа, не понимал, зачем он, за мною - точно гоняясь, высматривает мою подноготную и экзаменует вопросами: о суеверии, о магии, о гипнотизме, который-де он практикует; когда стали печататься главы романа "Огненный ангел", я понял "стилистику" его вопршсов ко мне.
Опрокидывая старый Кельн в быт Москвы, он порою и сам утеривал грани меж жизнью и вымыслом; так, москвичи начинали в его представлениях жить современниками Неттесгеймского мага, Эразма и доктора Фауста; местность меж Кельном и Базелем - между Арбатом и Знаменкой: черт знает что выходило, приняв во внимание, что Н *** подавала ему материал для романа и своею персоною, и фантастикой своих вымыслов обо мне и наших отношениях; вполне понятно его тогдашнее любопытство ко мне как художника-романиста; и вместе с тем понятна все растущая ко мне ненависть как к воображаемому противнику в чисто личной трагедии: Н *** со свойственным истеричкпм талантом делала все, чтобы его раздразнить; и с тем же талантом она делала все, чтобы мне нарисовать образ Брюсова в самом непривлекательном виде; она представляла себя объектом его гипнотических пассов; став между мною и Брюсовым, спутавши все карты меж нами, сама она запуталась вчетверо; и результатом этой путаницы явился морфий, к которому стала она - увы! - прпбегать с той поры.
Вспоминая ужасную полосу своих отношений с поэтом114, забегая в будущие года, я должен сказать: и ненавидя временами меня, он делал все возможное, чтобы преодолеть свою "ненависть", сам зная, что ненависть - временный дурман; человеческий облик сквозь все "черные кошки" великолепно порой в нем побеждал; и я видел блеск его ясных до ослепительности, исстрадавшихся глаз, на меня обращенных; одну руку он как бы заносил надо мной; другою точно от себя же оберегал меня.
Только через полтора года открылась реальная мне подоплека его странного поведения, казавшегося немотивированным нападением, но с порывами к истерической, повышенной дружбе и близости; поняв, я оценил в нем то именно, что заставляло меня некогда больно вскрикивать, согласно егт стихотворению.
Вскрикнешь ты от жгучей боли,
Вдруг повергнутый во мглу.
[Стихотворение Брюсова: "Бальдеру Локи" 115].
С осени 1903 года Брюсов вдруг стал предо мной как овеянный мглой:116 мы видались тогда очень часто: в "Скорпионе", у него, у меня, у Бальмонта; чем более я вглядывался в него, тем более сквозь "литературу" меж нами выступала нелитературная, жуткая близостть, которой корни - неведомы были.
При встречах в гостях он с таиественною интимностью подсаживался ко мне, отзывал в теневой уголок, усаживал рядом; и начинал говорить преувеличенные комплименты; вдруг, сквозь них, больно всаживал он, точно рапиру, подкалывая - "дьявольским" афоризмом или пугая намеком, что этот подкол может стать... и боем: на рапирах.
Не понимал ничего: и - становилось жутко: я приходил к Н *** и рассказывал ей о невнятице своих отношпний с Брюсовым; она, мрачно улыбаясь, не объясняя мне ничего, на другой день передавала мои слова Брюсову; он, зная о моих недоумениях, продолжал меня эпатировать; словом, - и я стал объектом его экспериментов; непростительно в Н ***, что она в те месяцы не открыла мне ничего; но я не сужу ее: добрая, чуткая женщина! Но как погребенная заживо в истерию свою и в свой морфий.
Ее бреды (обо мне и о Брюсове) длились до лета 907; весною 1907 года читал я публичную лекцию; Н *** появилась под кафедрою с револьвериком в муфте; пришла ей фантазия, иль рецидив, в меня выстрелить; но, побежденная лекцией, вдруг свой гнев обернула на... Брю-сова (?!) (вновь рецидив); в перерыве, сав рядом с ним (он же доказывал Эллису что-то), закрытая, к счастью, своими друзьями от публики, она выхватила револьвер, целясь в Брюсова; не растерялся он, тотчас твердо схватил ее за руку, чтобы эту "игрушку опасную", вырвавши, спрятать себе в карман; Кобылинский увез Н *** домой, провозясь с ней весь вечер, а Брюсов, спокойно войдя ко мне в лекторскую, дружелюбно касался тем лекции117.
Так он собою владел!
Он не так собою владел в роковую эпоху моих назревающих с ним и с Н *** бурь; в нем вскипали: то бешенство, то истерическое благородство.
Осенью 904 года углубилась трагедия между мною и Валерием Брюсовым максимально;118 трагедия же с Н *** углубилась для меня уже к весне 1904 года.
Но осенью 903 года уж переживал я "двусмыслия" "аргонавтических" громов побед: кошки черные с Брюсовым, близость, трагедии с Н ***, ряд надрывов с "коммуною": с Эртелем не пропоешь песни жизни! Л. Л. Кобылинский - зажаривал еще более скрежещущими диссонансами в нашем оркестре, портя мне и ритмы и темпы; открывалось: Рачинский - взрыв дыма табачного, а вовсе не ладана!
Уж из души вырвалос стихотворение "Безумец", как вскрик:
Неужели меня
Никогда не узнают?
["Золото в лазури" 119]
"Базумец" - последние строчки стихов, написанных для "Золота в лазури", уже набираемого в типографии Воронова; через дней девятнадцать - вскрик первых стихов, но уже отнесенных к сборнтку "Пепел":
Мне жить в застенке суждено. О да: замтенок мой прекрасен! Я понял все. Мне все равно. Я не боюсь. Мой разум ясен12O.
Ужасная ясность ума есть картина, представшая мне: рой "аргонавтов": "В своих дурацких колпаках, в своих ободранных халатах, они кричали в мертвый прах, они рыдали на закатах"; ["Пепел" 121] а между последними строчками "Золота" и первой строчкою "Пепла" - явление Блоков в Москве, и не воображавших, какую боль нес я подр адостью первой встречи; отсюда и нервность моя с Блоками; ведь я чувствовал себя немного хозяином, принимающим их, наших гостей в Москве; а между тем: мысль моя перевле-калася к Н ***; за нкй интриговал притаившийся Брюсов!
Печальная осень!
Грустно пронесся ноябрь; уже запели метели; снежинки хрустели хлопчатою массой; змиу я любил; а эта зима навевала недобрые мне предчувствия; я вчитывался в стихотворение Блока; и содрогался: точно оно написано про меня:
...Тот, кто качался и хохотал,
Бессмысленно протягивая руки,
Прижался, задрожал, -
И те, кто прежде безумно кричал,
Услышали плачущие звуки .
Заплакавший - я, самозванец, "Орфей", увидавший себя: в колпаке арлекина.
ЗНАКОМСТВО
Десятого января 904 года в морозный, пылающий день - раздается звонок: меня спрашивают; выхожу я, и вижу: наряная дама выходит из меха; высокий студент, сняв пальто, его вешает, стиснув в руке рукавицы молочного цвета; фуражка лежит.
Блоки!123
Широкоплечий; прекрасно сидящий сюртук с тонкой талией, с воротником, подпирающим шею, высоким и синим; супруга поэта одета подчеркнуто чопорно; в воздухе - запах духов; молодая, веселая, очень изящнаф пара! Но... но... Александр ил Блок - юноша этот, с лицом, на котором без вспышек румянца горит розоватый обветр? Не то "Молодец" сказок; не то - очень статный военный; со сдержами ровных, немногих движений, с застенчиво-милым, чуть набок склоненным лицом, улыбнувшимся мне; он подходит, растериваясь голубыми глазами, присевшими в складки, от явных усилий меня разглядеть; и стоит, потоптываясь (сходство с Гауптманом юным):
- "Борис Николаевич?"
Поцеловались.
Но олраз, который во мне возникал от стихов, - был иной: роста малого, с бледно-болезненным, очень тяжелым лицом, с небольшими ногами, в одежде не сшитой отлично, вперенный вспгда в горизонт беспокоящим фосфором глаз; и - с зачесанными волосами; таким вставал Блок из раздумий:
Ах, сам я бледен, как снега,
В упорной думе сердцем беден!124
Курчавая шапка густых рыжеватых волос, умный лоб, перерезанный складкою, рот улыбнувшийся; глаза приближенно смотрят, явивши растерянность: большую, чем подобало.
Разочарованье!
Мое состояние передалось А. А.: он, конфузясь смущеньем моим, очень долго замешкался с недоуменной улыбкою около вешалки; я все старался повесить пальто; он в карман рукавицы засовывал; и не смущалась нарядная дама, супруга его; не сняв шапочки, ярко пылая морозом и ясняся прядями золотоватых волос, с меховою, большущею муфтой в руке прошла в комнаты, куда повел я гостей и где мать ожидала их.
Сели в гостиной, не зная, как быть и о чем говорить; Любовь Дмитриевна, севши в сторонке, молчала и нас наблюдала.
Запомнился розовый луч из окна, своей сеточкою через штору заривший слегка рыжеватые, мягко волнистые кудрри поэта, его голубые глаза и поставленный локоть руки, опиравшийся в ручку растяпого, старофасонного кресла. А слов я не помню: они - о простых, обыденных вещах, о Москве, о знакомых, о "Грифе", о Брюсове, даже о том, что нам - не говорится, а - следует поговорить основательно; тут же втроем улыбнулись: визитности.
Лед стал ломаться; все же: Блок - меланхолик; а я был сангвиник; обоим пришлось-таки много таиться от окружавших; он чужд был: студенчеству, отчиму, родственникам, Менделеевым, плотной военной среде, средь ко-торой он жил (жил - в казармах); он испытывал частый испуг пред бестактностью; а к суесловию - просто питаш отвращенье, которое он закрывал стилем очень "хорошего тона"; скажу я подобием: анапестичный в интимном, он облекся в сюртук свой, как в ямб.
Ямбом я не владел, выявляя себя в амфибрахии: в че-редованьи прерывистом очень коротеньких строчек; мой стиль выявленья - су
Страница 66 из 116
Следующая страница
[ 56 ]
[ 57 ]
[ 58 ]
[ 59 ]
[ 60 ]
[ 61 ]
[ 62 ]
[ 63 ]
[ 64 ]
[ 65 ]
[ 66 ]
[ 67 ]
[ 68 ]
[ 69 ]
[ 70 ]
[ 71 ]
[ 72 ]
[ 73 ]
[ 74 ]
[ 75 ]
[ 76 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 50]
[ 50 - 60]
[ 60 - 70]
[ 70 - 80]
[ 80 - 90]
[ 90 - 100]
[ 100 - 110]
[ 110 - 116]