купить"; или: "несу пиво, чтоб выпить"; а деепричастий - не употреблял, говорил без стилистики; фразы - чурбашки: простые и ясные; в них же, как всплески, темнотные смыслы; они, как вода, испарялись: вниманье вперялось за текст; я потом раздражался на ясную эту невнятицу.
- "Блок безглаголен!" - рыкал Мережковский.
Поздней, написав "Против музыки"132, я написал против фразы такой, точно за нос водящей: как будто все сказано; в сказанном же - ничего; знай, как знаешь; не то апелляция к тайному смыслу; а в сущности, лишь безответственность: наобещав горы золота миною, при предъявлении векселя с видом невинным помаргивать:
- "Не обещал!"
Улыбнуться Аничкову; с ним отобедать; потом в "Дневнике" пристрочить: "Идиот": со всей искренностью!133 Не откликнешься на смыслы темные, будешь сегодня - "дурак"; а откликнешься, будешь - назавтра "дурак", потому, что два смысла, темнотный и ясный, перекувыркнутся за год.
"АРГОНАВТЫ" И БЛОК
Блок приехал в субботу, десятого; а в воскресенье, одиннадцатого, он с женой опазался в кругу "аргонавтов", попавши ко мне: принимали по времени первые, может быть, в России восторженные почитатели Блока: Эртели, Батюшков, мать моя, Челищев, Петровский, Печклвский, Владимировы со своими, К. П. Христофорова, Янчин, Леонов, Петровская, Нина Ивановна; были: Бальмонт, Брюсов, два Кобылинских, Поярков, мадам Кистяковская, перерастающая даже муфту свою, с овнооким супругом134, Часовникова, урожденная А. В. Танеева; всех человек двадцать пять.
Небольшая столовая точно взрывалась от криков и вы-пыхов дыма; поэт был любезен; хотя озабочен, попав в это "недро" Москвы, где не только Белинский, но Кетчер, но и Метакса с Репетиловым, даже с Ноздревым, протягиваясь из не столь уж далекого прошлого, отблеск бросали в потрепы обой, в ветошь штор и оливковых кресел гостиной, где сиживал и Лев Толстой, где Ковалевский и Янжул ораторствовали и дедушка Блока, Бекетов, меня на коленях держал; теперь здесь цитировали... Гюис-манса!
Лишь мертвой луной, поднимая мертвейшие споры о Лотце, Сергей Кобылинский проламывал головы, бледным, как скатерть, лицом; братец, Лев, настоящий губан и вампир, ненасытно высасывал Блока, привскакивая, громко грохая сульями; Блок тщетно тщился вникать в то, что слышал; и, не успевая с ответом, теряясь, сидел с напряженной улыбкой, задетевенев, потемнев, и у глаз появились мешки; мы его увели в кабинет и обсели: Владимиров, Эртель, Петровский, я и Малафеев.
Опять наблюдал я его: он в разговоре не двигался; прямо сидел, не касаясь спиной спинки кресла; одежда не делала складок, когда наклонял рыже-пепельную и кудрявую голову или менял положжение ног, положивши одна на другую, качаясь носком, но собрав свои жесты; порой, взволновавшись, вставал: потоптаться на месте иль медленным шагом пройтись, подойти к собеседнику, чуть не вплотную, открыв голубые глаза на него; и, деляся признаньем, отщелкивал свой портсигар, двумя пальцами бил по нему и без слов предлагал папиросу.
С врожденной любезностью, если стояли перед ним, он вставал и выслушивал стоя, с едва наклоненным лицом, улыбаясь в носки; а когда собеседник садился, он - тоже садился.
Такая природная ласковость, с выдержкйо, чуть ли не светской, среди "аргонавтов", где он возбуждал любопытство и интриговал, проявили взрыв ярких симпатий. Со "старшими", с Брюсовым, с К. Д. Бальмонтом, Блок держался любещно, с достоинством: просто, естественно и независимо.
Помнился Брюсв: монгольской скулою и черным тычком заостренной бородки склонясь над поэтом, рукою летал (от грудии и обратно: на грудь), разбирая: такая-то строчка стихов никуда не годится, такая-то строчка годится; а Блок, стоя рядом, отряхивая папироску, как бы сомневался.
В этот вечер меж ним и Л. Л. Крбылинским возникли какие-то непонимания, в ближних годах углубившиеся;135 а с Бальмонтом, которому он не понравился, он не. общался почти; на последнего произвела впечатленье супруга поэта.
И все ж: "аргонавты" понравились Блоку; пятнадцатого декабря писал материи он: "Андрей Белый неподражаем"; или: "знаменательный разговор - ...и прекрасный" (с Сережей, со мной); он писал о Сереже, что "разговор... с ним вдвоем... важен... светел и радостен"; он выражался о Батюшкове: будто - "будет у нас П. Н.Батюшков, одна из прелестей"; он сообщал о Рачинском, что - "производит впечатление небывалое..."; он писал: "будет... много хорошего в воспоминании о Москве" [з письма Александра Блока от 14 января 1904 г., стр. 101 - 110136].
Впечатления свои скоро выразил стихотворением он "Аргонавты"; в нем строчка имеется: "Молча свяжем вместе руки"137, этим как бы признавая, что себя чувствует в "аргонавтическом" братстве.
Зато впечатление от старших братьев - иное: "Бальмонт отвратил от себя... личность Брюсова тоже... не очень желательна" ["Письма Блока к родынм", стр. 110 138].
Помню, в тот вечер читали стихи: он, я, Брюсов; я - "Тора";139 он - "Фабрику", "Встала в сияньи"140, а Брюсов - "Конь блед", - если память не изменяет.
Поразила манера, с которой читал, слегка в нос; не звучали анапесты; точно стирал он певучую музыку строк деловитым, придушенным, несколько трезвым и невыразительным голосом, как-то проглатывая окончания слов; его рифмы "границ" и "царицу", "обманом - туманные" в произношении этом казалися рифмами: "ый", "ий" звучали как "ы", "и"; не чувствовалось понижения голоса, разницы пауз; он будто тяжелый, закованный в латы, ступал по стопам.
И лицо становилось, как голос: тяжелым, застылым: острился его большой нос, складки губ изогнувшихся тени бросали на бритый его подбородок; мутнели глаза, будто в них проливалося слово, он "Командором" [Стихотворение Блока 141] своим грубо, медленно шел по строке.
Это чтение вызвало бурный восторг; пишет матери он:
"Я читаю "Встала в сиянъи". Кучка людей в черных сюртуках ахают, вскакивают со стульев. Кричат, что - я первый в России поэт. Мы уходим в 3-ем часу ночи. Все благодарят, трясут руку" ["Письма", стр. 103 142].
Но я понял из чтения: он отстранял от себя,-очень вежливо, впрочем, наапористые "санфасдпы" иных из московских знакомых, готовых шуметь, обниматься и клясться, запхав собеседника локтем; мог быть очень грубо пристрастным; так: в дни, когда он расточал свою ласку Сереже и мне, он писал потрясающе грубо, а главное, несправедливо об очень культурном, почтенном, для нас безобидном П. Д. Боборыкине:
"Маменька бедная, угораздило тебя увидеть эту плешивую сволочь" ["Письма", стр. 109 143]. Позднее я сам испытал оскорбительность самого облика Блока в эпоху, когда мы, рассорясь, не кланялись: на петербургских проспектах, среди толкотни пешеходов увидел я Блока; зажав в руке трость, пробежал в бледно-белой панаме, - прямой, деревянный, как палка, с бескровным лицом и с надменным изгибом своих оскорбительных губ; они чувственно, грубо пылали из серо-лилового с зеленоватым потухшего фона просторов.
Он не видел меня.
Оскорбил меня этот жест пробегания с щеголеватою тросточкой, на перевесе, пырявшей концом перед ним возникавших людей; а слом белой панамы казался венцом унижения мне: как удар по лицу!
"Как он смеет?" - мелькнуло.
Он не видел меня.
А в период сближения не было меры в желании снизиться, все уступить; он - не требовал, он удивлялся: и резкому гневу, и резкой восторженности; "поэт" пересекался со скептиком в нем; и бросалась в глаза непричастнтстб его интеллекта к "лирическим" веяньям; как посторонний, его интеллект созерцал эти веянья: издали! Воля кипела, но - в мареве чувственном, мимо ума, только зрящего собственное раздвоение и осознавшего: самопознания - нет! Оставалось знание: это-де понял; а этого-де не понять; и вставала ирония, - яд, им осознанный, - только в статье об иронии; после он сам написал: "Самые чуткие дети нашего века поражены болезнью, незнакомой врачам. Эта болезнь... может быть названа "иронией"... все равно для них... Беатриче Данте и Недотыкомка Сологуба... и все мы, современные поэты, у очага страшной болезни" [Собр. соч., т. VII, изд. "Эпоха", стр. 107 144].
Я, не страдавший иронией, или страдавший ей менее, эту иронию силился сделать тенденцией, чтобы бороться с хотя бы Гейне, которого тут же цитирует Блок: "Я не могу понять, где оканчивается ирония и начинается небо"; [Там же 145] я требовал строго осознанного разделения сфер; и в эпоху борьбы моей с Блоком о Блоке писал: "Самой ядовитой гусеницей оказашась Прекрасная Дама (впоследствии разложившаяся на проститутку и мнимую величину)" ["Арабески", стр. 465 146] И еще об "остротах" меня ужасающего "Балаганчика": "Удивляет бумажный небосвод и вопль какого-то петрушки о том, что... кровь... жертвы... кровь клюквенная"147.
Вот на эти-то выпады моей "иронии" против "иронии" Блока он мне отвечал записанием в "полупомешанного", чтоб чрез годик сказать об иронии, переписав мои "полупомешанные" заявленья.
Причина иронии - некий толчок, отштбавший А. А. от него самого; отшибал в нем сидевший "остряк", полагающий: "In vino veritas" [См. стихотворение Блова "Незнакомка"].
С крупным знакомимся по мелочам; запах яда, его погубившего, я раз унюхал в нем: вскоре же; грани меж юмором и меж иронией неуловимы; а я - уловил.
Это было у церкви Миколы: паршивеньким, слякотным днем; сани брызгали; меркло сырели дома; все казалось и ближе, и ниже, чем следует; темнр-зеленое, очень сырое пальто, перемокшая набок фуражка, бутылка, которую нес он в руках, мне напомнили: студента с Бронной; бутылку показывал (мы с ним н а"ты" передли): 148
- "Вижишь... Таки несу себе пива к обеду, чтоб выпить".
В "таки" и в "чтоб" - острость иронии, вовсе не юмора; я посмотрел на него: ущербленный, с кривою, надетой насильно улыбкой; не пепельно-рыжий, а пепельно-серый оттенок волос; и зеленый налет воскового и острого профиля: что-то простое; но - что-то пустое.
Подумалось:
"Блок ли?"
Я был перетерзан трагедией с Н *** не до "чтоб" и "та-к
Страница 68 из 116
Следующая страница
[ 58 ]
[ 59 ]
[ 60 ]
[ 61 ]
[ 62 ]
[ 63 ]
[ 64 ]
[ 65 ]
[ 66 ]
[ 67 ]
[ 68 ]
[ 69 ]
[ 70 ]
[ 71 ]
[ 72 ]
[ 73 ]
[ 74 ]
[ 75 ]
[ 76 ]
[ 77 ]
[ 78 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 50]
[ 50 - 60]
[ 60 - 70]
[ 70 - 80]
[ 80 - 90]
[ 90 - 100]
[ 100 - 110]
[ 110 - 116]