в дощечку, костяшшками пальцев; и кланялся, точно прося прощения.
Как Урия Гип!
Босоногим испанским монахом, одетым во вретищее светское, позднее мне выглядел он.
Середины в нем не было: только углы; то - суровый, сухой, непреклонный; то - мягкий, готовый на все с униженным поклоном и с перетиранием рук: и на "Падаль" Бодлера, и на "Святися" Рачинского, Г. А., которого он провалил-таки раз в Юридическом обществе, вдруг, с угловатою резкостью в миги, когда он считал своим долгом кого-нибудо выручить, крупно помочь втихомолку, сквозь все потолки и от Петрова, Григория, и от своего либерализма прогорклого он убегал; по Москве чьи-то бегали ноги; а грудь, голова, видно, носилась: в космической бездне!
Он и пописывал, но - жалко: о детских приютах, о книжках священника Петрова; 24 в искусстве же он был - ихтиозавр: от нечуткости; зная этот "грешок" за собою, расписывался он в уважении к мнению Эллиса... "Нуте, что скажете нам, Павел Иванович?"
"Что уж я! Вот что скажет Левушка-с".
Левушка же усик крутил: "Рыцарь - гигиги, - а в искусстве - гиги - ни бельмеса!"
Семь лет выволакивали братья Астровы Эллиса из всяких бед.
Николай же Иванович, брат, думец, после - видный кадет, еще после "министр" от Деникина, - худенький, маленький, усик крутя, становился, бывало, у стенки, являясь на "среды" брата, и слушал очень покорно, расширив свои голубые глаза, панегирик Эллиса Бодлеру. "Ну, за Николаем Иванычем слово!" А он, засутулясь, скон-фузясь у стенки, только помахивал рукой испуганно: "Левушка, что вы? Мы... мы... Для нас ведь праздник послушать, что говорят об искусстве: мы отдыхаем здесь от прозы городской думы, ну, а мнений своих обо всем этом у нас - нет!"
Чрезвычайно любил он пародии, шаржи и импровизации Эллиса; и даже таскал "пародиста" к знакомым: показывать им, как "па д'эспань" протанцевал бы... Вячеслав Иванов.
И появились на "средах": братья П. И. Астрова, Владимир Иваныч с хромым Алпксандром Иванычем.
Вот главнейшие посетители Астрова: старый Иван Александрыч Астафьев, художник: крепчайший, лобастый, седастый старик; он все только крякал, ни слова его не слышал за год я: "э" да "гм"; если, бывало, Эллис загнет величаво коленчатую свою дичь, сморщив лоб, то старик крякнет; взмудрится Сизов, - старик с благодушием: "Ээ... ээ... ээ..."; Эртель, бывало, заварит свое картавое миро, - Астафьеву это очень понравится: "эком" бара-шечьим он отзовется. Лет двадцать он усидчиво перерисовывал собственную композицию: лика Спасителя, дорисовав перед своей сммертью этот очень наивный рисунок, однако исполненный чувств; теософки почтенного возраста ездили перед ликом слезы точить.
Ну, а графика?
"Гм... эээ..." - и только.
Старик нас добил раз, принеся свой проект для обложки сборника: "Свободная" - горизонтально; и "совесть" - перпендикулярно; на "о" - слова перекрещивались; я - пал в обмогок: "Павел Иваныч, - да это черт знает что". Астров, точно подавяся улыбкой: "Так?" Ему ведь понравилось очень. Иван Александрыч, старик, оскорбился на критику, обложку убрав; и на ближайшей "среде" в ответ на слова мои раздалось злое, козлиное:
- "Эгм... ге... не" (то есть: "Вот бы - в морда тебе").
Тоже сиделец на "средах" - приземистый, чернобородый, с присапом, учитель Шкляревский: глазами "святыми", чистейшими, нежными (цвет - Рафаэля) сиял он; здесь отсопел целый год: ни единого слова! Казался какою-то алмазною россыпью, всяким бурьяном поросшею; его лицо отражало тончайше вибрации голоса: каждого из выступавших; оратор, бывало, глядел на Шкляревмкого - и весь отражался, как в зеркале, в нем; если кто рычал на него, то Шкляревский пугался; если кто в речи грозил кулакамп, то он откидывался; если же на "вершины" брал, то - следовал, очень охотно; когда ему "розою вечности" тыкали в нос, то он - нюхал.
Однажды - сюрприз: реферат. Как, - Шкляревского? : О Хомякове...
- "Был... гм... Хомяков... Гм... Хомя...я гм... славя... нофилом".
Но муки этого реферата были кратки: всего пятнадцать минут; севши в стул, опочил он, и опять на него в неделях кулаками грозился оратор: пугался, опять его влекли на ледник, он - бежал, розой тыкали - нюхал.
Однажды, явяся, спросил я:
- "Кто этот юный бюнетик?"
- "Какой?"
- "Вон, вон: бритый".
- "Шкляревский".
- "Как? что?"
- "Он же обрился".
Обрился - и вскоре пропал со "сред".
Собиравшиеся разделялись: на говорунов и молчавших; Рачинский, Сизов, Эртель, Батюшко,в я, П. И. Астров - говоруны, да еще Поливанов, Володя, студент, театрал, исполнявший роль Лира, любитель-актер, вдохновенный и "только" поэт; он пытался и в прозе работать (недурно) ; живой, то открытый для братских общений, то дикий "волчонок", то друг, то бранитель колючий, - с ним встретясь у Астрова, я продружил восемь месяцев; он, став "аргонавтом", став со всеми на "ты", провалился внезапнр сквозь землю, на всех точно обидясь.
Молчавшие - Киселев, Петровский, барышня Мамонтова, дочь Саввы Мамонтова, мадам Астрова, белая, желтоволосая и полнотелая дама: ее мамаша, Цветкова, в пенснэ; Шперлинг, бледная, умная барышня (даже не пискнула), пара Астафьевых, еще не бритый Шкляревский, три брата Астровы, Христофорова К. П., "тонкая" дама, Рачинская Т. А., тоже "тонкая" дама; заходили: присяжный поверенный Шкляр, профессор Громогласов, професор Покровский, тогда доцент из посада, Филянский, Свентицкий и Эрн; приводили сюда Леонида Семенова; здесь являлись поздней: Боборыкин, Бердяев, Вячеслав Иванов, С. А. Котляревский, М. О. Гершензон, думец Челноков, профессор И. X. Озеров, П. Н. Петровский, поэт (от Ратгауза к Бунину), старые девы, судейцы, философы религиозные и дамы из "попечительств" всяких 25.
К восьми вечера мы трусили: к Каретной-Садовой; собрания происходили в синявеньком одноэтажном домочке Цветковой; бывало, звонишь: П. И. Астров, влетая угласто в переднюю, улыбтчкой своею подавится, за руки хватает и руки ломает и в комнату, полную людом, ввергает, где Элшис трясет уже пальцем и где чирикают уже Батюшков с Эртелем - "гы-ы-ы": в "эк" Астафьева; синее око Шкляревского уже лопается из угла: рафаэлевым светом, и уже Рачинский брыкается цитатой из Библии.
Заседание открыто: Астров, с бородкой под потолком, закрывая глаза, произносит уже: "Священник Григорий Петров говорит". Мы бросаем каскады из ртов; Поличанов же, во всем усумнясь, - отмежуется.
После пойдут в маленькую столовую ужинать.
- "Вы, гы-ы-ы, понимаете ли, дорогой мой Иван Александры-ы-ы..."
- "Сейте доброе, честное: детский приют, господа... И..."
- "Священник, Григорий Петров, говорит..." Рядом - брык, коловерт, перепрыги: Рачинский
и Эллис:
- "Паф: первосвященник... Бодлер... Одевая - паф! - Урим и Туним 26. Бодлер красил волосы... Мельхиседек: пац-паф-паф... - Безнадежность... Святися... - паф!.. - Падаль... Христос - паф! - воскресе... И - нет никаких воскресений. Жилкэн говорит... Златоуст рече, - паф: "Россия..." Мракг.. Свет разума".
И - не поймешь между водкой и между селедкой, где тут "Григорий Рачинский", где "Левка Кобылинский".
А в два часа ночи хрустим по Садовой: я и Эллис; метель, битый час стоим у моего подъезда, схватяся руками за шубы друг друга, терзая их в споре; но Эллис меня перекрикивает:
- "Соответствие: это - здесь, это - тпм. И... И... абсолютная между ними черта: ни-и-каких совпадений!.. И... и... ни-каких утешений!.. Здесь - тольпо падаль, там - только свет. Абсолютная - игигиги - грань! Седой Гриша со своим "Святися, святися". А Павел Иванович - гиги - со своим "Григорий Петров"... Ни-икаких утешений: прощай!"
И - уныривает от меня под метелицу: только дворник всхрапнет у ворот, провалясь головою в тулуп.
У Астрова я - как турист, в чужеродной мне игре впечатлений: но это - наркоз; это - тень, а не жизнь; выпоражнивался здесь своим словом; бывает, - пустой я к двум ночи; и - отчетливо мне: я - лицевое, ручное, сердечное и головное изъятие. Я, как черный контур: ничто!
Посещение этих "сред" - только форма моей истерики.
АЛЕКСАНДР ДОБРОЛЮБОВ
В те дни неожиданно появился в Москве поэт, Александр Добролюбов.
Старейший из нас "декадент", представлявший себе, что зеркало есть водопад, куда можно нырять, гимназистом еще оклеивший свою комнату черной бумагой, взманивший и Брюсова к играс в "покойники", к самоубийству юнцов подстрекавший когда-то, он долго стран-нил; 27 вдруг - стал странником; с потрясенным сомнени- : ем, бросивши книги, он в поля убежал, где подстрекал, бунтовал; и даже - в тюрьму сел; его едва вытащили оттуда, объявив суамсшедшим и спрятав в больнице, откуда уже попал он на поруки к родителям; и - снова бесследно канул, как в воду28.
Потом он объявился на севере как проповедник, почти пророк: своей собственной веры; учил крестьян он отказу от денег, имущества, икон, попов, нанимался по деревням в батраки; работал хозяевам за пищу, одежду и кров - то в одной, то в другой деревушке; в свободное же время учил, препираясь с олонецким, волжским и вологодским хлыстовством; росла его секта: хлысты, от радений отрекшиеся, притекали к нему; и - толстовцы, к которым был близок; учил он молчаливой молитве, разгляду евангелий, "умному" свету слагая напевные свои гимны, с "апостолами своими" распевая их.
Эти песни тогда ходили в народе; из них напечатал он в те дни в "Скорпионе" ряд отрывков "Из книги невидимой"; 29 книга лежала у нас на столах; ее Брюсов ценил, сестры же Брюсова с почти благоговением встретили "брата", поэта и странника; он, появившись в Москве, поселился у Брюсовых; 30 Брюсов мне жаловался: "Надоел! Просто жить не дает; уходил бы; казанский татарин за ним притащился в Москву; все к нему ходит: неграмотный; сестры просто с ног сбились; явился ко мне в опорках; я купил ему полушубок и валенки; он же, с татарином скрывшись, опять явился в опорках своих. "Полушубок?" - "Отдал неимущему". Не можем ведь по полушубку в день
Страница 83 из 116
Следующая страница
[ 73 ]
[ 74 ]
[ 75 ]
[ 76 ]
[ 77 ]
[ 78 ]
[ 79 ]
[ 80 ]
[ 81 ]
[ 82 ]
[ 83 ]
[ 84 ]
[ 85 ]
[ 86 ]
[ 87 ]
[ 88 ]
[ 89 ]
[ 90 ]
[ 91 ]
[ 92 ]
[ 93 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 50]
[ 50 - 60]
[ 60 - 70]
[ 70 - 80]
[ 80 - 90]
[ 90 - 100]
[ 100 - 110]
[ 110 - 116]