черным крестом, тарахтящим из четок, склоняя рыжавое пламя волос под каминноп пламя; Д. С. Мережковский, похлопав глазами, ушлепал, метая помпоны, к селе в кабинет.
Я остался у Мережковских обедать; и после все вместе отправились к Философову (он жил у своей матери159), чтобы он вывез нас в Вольно-экономическое общество - на заседание экстренное.
Философов года "вывозил" Мережковских!
Растерянная толчея вокруг стола, за которым сидели испуганные бородатые люди, метаясь руками, чтоб, павши локтями на стол, вдруг молчать, ожидая вестей, среди криков о том, что движенье - совсем не "поповское".
Кто-то встает и выпячивает на нас бороду:
- "Вооружимся!"
В лице же - испуг, что события перемахнули: да, да, - ре-во-лю-ция! Гиппиус влезла на стул, чтоб лучше видеть; и - выгнулась над головами: в шуршащем, блистающем черном атласе, приставив лорнетку к зеленым глазам; я вскарабкался рядом; но чопорно к нам подошел Философов - изящный, пробритый, с пробором зализанных светлых волос, в синем галстуке, передвигаясь шазочками, длинный, как шест; он, обидно приблизивши маленький усик, с каотавым привзвизгом сказал 3. Н. Гиппиус, что неприлично ввиду национального траура ей улыбаться; здесь - русская интеллигенция, - не "декаденты"!
И - обиженный взгляд стекловидных, светло-голубеющих глаз.
3. Н., вспыхнув, сконфузясь, глаза опустила, со стула сошла, затерялась в толпе... Я без "тона" стоял и над гробом отца; неужели же, думал я, тот факт, что он-де общественник, дает ему право дать мне урок?
Тут какой-то субъект - на весь зал: "Прошу химиков выйти за мною в отдельную комнату!" Думал: "Как можно: под уши ж шпиков?" Стал искать Мережковских; их - нет уже; мне объяснили: они-де делегированы закрывать в знак протеста Мариинский театр; вместо них - торчит Арабажин, мой дальний родственник.
- "Ты как попал сюда? Едем ко мне!" Шумы:
- "Горький!"
С ним - бритый субъект, на которого не обратил я внимания, хрипло кричал, призывая к оружию: с хоров; потом объяснили, что это был переодетый Гапон160.
Я было к Арабажину, а Арабажин - уже исчез.
И снова я в темныъ проспектах; все - пусто; тьма - мертвая; нет полицейских; лишь издали в лютый мороз открывается пламя костра, у которого серо топочут солдаты; и там - ружья в козлах. Хрустела тяжелая поступь патрулей; чтоб им не попасться, винтил в переулках: без паспорта; еле добрался до бока казармы, куда утром съехал, ворота - захлопнуты; а часовые - меня не пускают.
- "У офицера, у Эртеля я..."
- "Вот пройдет господин офицер: он - рассудит!" А ноги замерзли.
"Хруп-хруп": в темноте побежал рыжеусый толстяк; и за ним - два солдата; сжимая револьвер, оглядел подозрительно.
- "Деться ж мне - некуда!"
- "Вы подвергаетесь всем неприятностям, связанным с весьма возможной осадой... Казарма пуста, а рабочие двинулись к ней..."
- "Что ж, подвергнусь..."
- "Пустить!"
"Трус, - мне Блок объяснил, - ночью всех обежал и кричал в офицерские двери: "Рабочие!" Это - Короткий!"
Позднее в Москве полицмейстером был: беспощадно сажал, взятки брал.
Факт расстрела войсками рабочих поставил меня в невозможность остаться у Эртеля; Блок соглашался со мною, ругая военных в лицо виноватого отчима; пользуясь тем, что меня уговаривали Мернжковские переселиться к ним, утром, десятого, взяв чемоданчик, я - к ним.
МЕРЕЖКОВСКИЕ
Первые дни в Петербурге меня отделили от Блоков: вихрь слов: Мережковские! Сыпались удары репрессий, после чего электричество гасло на Невском; аресты, аресты; кого-то из левых писателей били; я левел не по дням, по часам; Мережковскому передавали из "сфер", что его - арестуют; он каждую ночь, ожидая полицию, передавал документы и деньги жене.
С ней общенье, как вспых срна в засуху: брос афоризмов в каминные угли; порою, рассыпавши великолепные золото-красные волосы, падавшие до пят, она их расчесывала; в зубы - шпильки; бросалась в меня яркой фразой, огнем хризолитовым ярких глазищ; вместо щек, носа, лобика - волосы, криво-кровавые губы да два колеса - не два глаза.
Вот и прическа готова: комочек с козетки, в колени вдавив подбородок, качает лорнеткой, любуяся пырсиью ее инкрустации; белая, с черным крестом, в красном фоне обой, в розовато-рыжавых мельканьях каминного света, как в бабочках.
Я, с кочергой, - при камине: на малрньком пуфике; красная горсть - в черно-пепельных кольцах:
- "Смотрите-ка: угли точно свернувшийся злой, золотой леопард!"
- "Подложите поленья; уж вы тут заведуйте!" Ведаю: вспыхнули!
В безответственных разговорах она интересна была; в безответственных разговорах я с ней отдыхал: от тяжелой нагрузки взопреть с Мережковским; она, "ночной житель", утилизировала меня, зазвавши в гостиную по возвращении от Блоков (к 12 ночи); мы разбалтывались; она разбалтывала меня; и писала шутливые пируэты, перебирая знакомых своих и моих; держала при себе до трех-че-тырех часов ночи: под сафировым дымком папироски, расклоченным лаписто (это она приучала меня курить); мы, бывало, витийствуем о цветовых восприятиях: что есть "красное", что есть "пурпурное"! Она, бывало, отдастся мистике чисел: что есть один, два, три, четырре? В чем грех плоти? В чем - святость ее? И дает свою записную изысканно переплетеннную книжечку: "Вот: вы впишите в нее свою мысль о цветах: мне на память... Как, как?.. Дневников не ведете?.."
Она подарила мне книжечку: "Вот вам, записывайте свои мысли... А чтобы поваднее было, я вам запишу для начала... У Дмитрия, Димы, - такие же книжечки: друг другу вписываем мы свои мысли".
Она проповедовала "коммунизм" дневников, став на фоне каминных пыланий: сквозной арабескою; лучшие стихотворенья свои она выговаривала, отдаваясь игре.
Но - тук-тук: в стену; и - глухие картавые рявки:
- "Да Зина же, - Борю пусти... Ведь четвертый час... Вы мне спать не даете!"
И - топ: шамки туфель; в открытых дверях - всо-сы щек и напуки глаз неодетого маленького Мережковского:
- "Мочи нет... Тише же!"
И он - проваливается в темноту: и опять - за стеною колотится.
Он - нас не одобрял: не серьезные темы! 3. Н. провоцировала меня к шаржам; я редко острил - от себя: от чужой остроты я взлетал до абсурдов; и Гиппиус, зная тогдашнюю слабость мою, меня уськала темой смешливой; вытягивала свою нижнюю, злую губу, подавая дымок, из нее вылетсющий, щурилась, брыся ресницами; и - представлялась простячкой:
- "Вам 3 *** 161, Боря, нравится?" - "Нравится". - "Ну, а по-моему, - она назойлива..." - "Может быть..." - "Помните, к вам приставала, как муха?.." - "Пожалуй, что муха".
3. Н. кошкою дикою вцепится, даже подпрыгнет с козетки, готовая ведьмой с дымами в трубу пролетать: "Ну, ну, - муха же? Всякие мухи бывают; а вы, - вы подумайте: муха - какая?.. Не шпанская же". Увлеченный сравненьями с мухами, бацаю трудолюбвио: "Она - песья муха!"
И - конено: через три дня ею будет передано с видом девочки глупой: по адресу:
- "А Боря о вас говорил, что вы... - в синий дымок с наслажденьем злым, - песья муха..."
Всю жизнь она ссорила; после она... клеветала, что А. Ф. Кони продался-де советской власти за сахар, а А *** - за ботинки [Смотри напечатанные за границей дневники Гиппиус (кажется, в пражском журнале Струве) 162].
Шаржировал я над чужим материалом: пассивно, окли инспиратор был добр, то слагались во мне - добрейшие шаржи; она ж - была "злая"; она из меня с наслажденьем выуськивала осмеяние: "Как вам глаза ее?" - "Великолепные, серые..." - "Выпученные; а белок как крутое яйцо..." - "Что же, думаете, - бутерброд?" - "Как?" - "Яйцо разрезают; и кильку кладут на него..."
Этот бред был по адресу передан П *** 163. П *** за него до смерти меня не любила...
- "Как вам, Зина, - не стыдно!"
- "Не я ж говорила, а - вы: я же только передала правду".
Проклявши меня за "Октябрь", в 1918 году164, напечатала она в своих воспоминаниях о Блоке - по-русски, французски, немецки, венгерски, - какой я-де "дразнило" дрянной; и вдобавок еще - "косой";165 одна публпцистка венгерская, встретив в Берлине, спросила меня: "Вы... вы...?" - "Что?" - "Да не косой!.." - "А откуда вы взяли, что мой удел - косость?" - "Я прочла в будапештской газете: из воспоминаний 3. Гиппиус..."
Мне в 1905 году было лишь 24 года; потребности в резвости я изживал - в шутках и в жестах, нелепейших; но не "разыграешься" при Мережковском; она же любила приигрываться: ко мне; и наш разговор закипал, как кофейник, калясь, как раскал кочерги, мной засунутой в уголь; ее я вытаскивал, чтоб зввертеть: из теней - вензеля завивные, пылающие перемельками, искрились.
Гиппиус часто копалась в своих граненых флакончиках, в книжечках, в сухих цветочках, в тряпицах; повяжет свою прическу атласною красною ленточкой; кротко дает мне советы:
- "Як Вилькиной вас не пущу... К Сологубу - идите... С сестрой моей, с Татой, сойдитесь; ее растолкайте-ка: какая-то рохля она... С Антоном Владимирычем - постарайтесь узнаться... Куда завтра вы? Дима же будет у нас..."
Ночь: четыре часа; вьюга хлещет, бывало, в открытые окна ее мало йспаленки (спала с открытым окошком): "Проснусь, - в волосах моих снег; стряхну - ничего; коль не окна - мне смерть; я ведь туберкулезная..." Утром (от часу до двух) из "ледовни" своей проходила в горячую ванну; жила таким способом: десятилетия!
Дмитрий Сергеич - оранжерейный, утонченный "попик", воздвигшрй молеленку среди духов туберозы, гаванских сигар; видом - постник: всос щек, строго-выпуклые, водянистые очи; душою - чиновник, а духом - капризник и чувственник; субъективист - до мизинца; кричал он об общине, а падал в обмороки от звонков, проносясь в кабинет, - от поклонников, сбывши их Гиппиус; отпрепкрировав, взяв за ручку, их Гиппиус вела в кабинетище:
- "Дмитрий!"
А он выходрл и обнюхивал новых своих поклонников, скороговоркой рявкая в тысячный раз, в миллионный: "Вы - наши, мы
Страница 97 из 116
Следующая страница
[ 87 ]
[ 88 ]
[ 89 ]
[ 90 ]
[ 91 ]
[ 92 ]
[ 93 ]
[ 94 ]
[ 95 ]
[ 96 ]
[ 97 ]
[ 98 ]
[ 99 ]
[ 100 ]
[ 101 ]
[ 102 ]
[ 103 ]
[ 104 ]
[ 105 ]
[ 106 ]
[ 107 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 50]
[ 50 - 60]
[ 60 - 70]
[ 70 - 80]
[ 80 - 90]
[ 90 - 100]
[ 100 - 110]
[ 110 - 116]