и, в капоте, окутанная в шаль, непричесанная. Шторы на окнах были опущены.
-- Как вы себя чувствуете? -- спросил Королев.
-- Благодарю вас.
Он потрогал пульс, потом поправил ей волосы, упавшие на лоб.
-- Вы не спите, -- сказал он. -- На дворе прекрасная погода, весна, поют соловьи, а вы сидите в потемках и о чем-то думаете.
Она слушала и глядела ему в лицо; глаза у нее были грустные, умные, и было видно, что она хочет что-то сказать ему.
-- Часто это с вами бывает? -- спросил он.
Она пошевелила губами и ответила:
-- Часто. Мне почти каждую ночь тяжело.
В это время на дворе сторожа начали бить два часа. Послышалось -- "дер... дер...", и она вздрогнула.
-- Вас беспокоят эти стуки? -- спросил он.
-- Не знаю. Меня тут всё беспокоит, -- ответила она и задумалась. -- Всё беспокоит. В вашем голосе мне слышится участие, мне с первого взгляда на вас почему-то показалось, что с вами можно говорить обо всем.
-- Говорите, прошу вас.
-- Я хочу сказать вам свое мнение. Мне кажется, что у меня не болезнь, а беспокоюсь я и мне страшно, потому что так должно и иначе быть не может. Даже самый здоровый человек не может не беспокоиться , если у него, например, под окном ходит разбойник. Меня часто лечат, -- продолжала она, глядя себе в колени, и улыбнулась застенчиво, -- я, конечно, очень благодарна и не отрицаю пользы лечения, но мне хотелось бы поговорить не с доктором, а с бизким человеком, с другом, который бы понял меня, убедил бы меня, что я права или неправа.
-- Разве у вас нет друзей? -- спросил Королев.
-- Я одинока. У меня есть мать, я люблю ее, но всё же я одинока. Так жизнь сложилась... Одинокие много читают, но мало говорят и мало слышат, жизнь для них таинственна; они мистики и часто видят дьявола там, где его нет. Тамара у Лермонтова была одинока и видела дьявола.
-- А вы много читаете?
-- Много. Ведь у меня всё время свободно, от утра до вечера. Днем читаю, а по ночам -- пустая голова, вместо мыслей какие-то тени.
-- Вы что-нибудь видите по ночам? -- спросил Королев.
-- Нет, но я чувствую...
Она опять улыбнулась и подняла глаза на доктора и смотрела так грустно, так умно; и ему казалось, что она верит ему, хочет говорить с ним искренно и что она думает так же, как он. Но она молчала и, быть может, ждала, не заговорит ли он.
И он знал, что сказать ей; для него было ясно, что ей нужно поскорее оставить пять корпусов и миллион, если он у нее есть, оставить этого дьявола, который по ночам смотрит; для него было ясно также, что так думала и она сама и только ждала, чтобы кто-нибудь, кому она верит, подтвердил это.
Но он не знал, как это сказать. Как? У приговоренных людей стесняются спрашивать, за что они приговорены; так и у очень боггатых людей неловко бывает спрашивать, для чего им так много денег, отчего они так дурно распоряжаются своим богатством, отчего не бросают его, даже когда видят в нем свое несчастье; и если начинают разговор об этом, то выходит он обыкновенно стыдливый, неловкий, длинный.
"Как сказать? -- раздумывал Королев. -- Да и нужно ли говорить?"
И он сказал то, что хотел, не прямо, а окольным путем:
-- Вы в положении владелицы фабрики и богатой наследницы недовольны, не верите в свое право и теперь вот не спите, это, конечно, лучше, чем если бы вы были довольны, крепко спали и думали, что всё обстоит благополучно. У вас почтенная бессонница; как бы ни было, она хороший признак. В самом деле, у родителей наших был бы немыслим такой разговор, как вот у нас теперь; по ночам они не разговаривали, а крепко спали, мы же, наше поколение, дурно спим, томимся, много говорим и всё решаем, правы мы или пет. А для наших детей или внуков вопрос этот, -- правы они или нет, -- будет уже решен. Им будет виднее, чем нам. Хорошая будет жизнь лет через пятьдесят, жаль только, что мы не дотянем. Интересно было бы взглянуть.
-- Что же будут делать дети и внуки? -- спросила Лиза.
-- Не знаю... Должно быть, побросают всё и уйдут.
-- Куда уйдут?
-- Куда?.. Да куда угодно, -- сказал Королев и засмеялся. -- Мало ли куда можно уйти хорошему, умному человеку.
Он взглянул на часы.
-- Уже солнце взошло, однако, -- сказал он. -- Вам пора спать. Раздевайтесь и спите себе во здравик. Очень рад, что познакомился с вами, -- продолжал он, пожимая ей руку. -- Вы славный, интересный человек. Спкойной ночи!
Он пошел к сабе и лег спать.
На другой день утром, кога подали экипаж, все вышли на крыльцо проводить его. Лиза была по-праздничному в белом платье, с цветком в волосах, бледная, томная; она смотрела на него, как вчера, грустно и умно, улыбалась, говорила, и всё с таким выражением, как будто хотела сказать ему что-то особенное, важное, -- только ему одному. Было слышно, как пели жаворонки, как звонили в церкви. Окна в фабричных корпусах весело сияли, и, проезхая через двор и потом по дороге к станции, Кооолев уже не помнил ни о рабочих, ни о свайных постройках, ни о дьяволе, а думал о том времени, быть может, уже близком, когда жизнь будет такою же светлою и радостной, как это тихое, воскресное утро; и думал о том, как это приятно в такое утро, весной, ехать на тройке, в хорошей коляске и греться на солнышке.
Примечания
ПО ДЕЛАМ СЛУЖБЫ
Исправляющий должность судебного следователя и уездный врач ехали на вскрытие в село Сырню. По дороге их захватила метель, они долго кружили и приехали к месту не в полдень, как хотели, а только к вечеру, когда уже было темно. Остановились на ночлег в земской избе. Тут же, в земской избе, по случайности, находился и труп, труп земского страхового агента Лесницкого, который три дня назад прихал в Сырню и, расположившись в земской избе и потребовав себе самовар, застрелился совершенно неожиданно для всех; и то обстоятельство, что он покончил с жпзнью как-то странно, за самоваром, разложив на столе закуски, дало многим повод заподозрить тут убийство; понадобилось вскрытие.
Доктор и следователь в сенях стряхивали с себя снег, стуча ногами, а вьзле стоял сотский Илья Лошадин, старик, и светил им, держа в руках жестяную лампочку. Сильно пахло керосином.
-- Ты кто? -- спросил доктор.
-- Цоцкай... -- ответил сотский.
Он и на почте так расписывался: цоцкай.
-- А где же понятые?
-- Должно, чай пить пошли, ваше высокоблагородие.
Направо была чистая комната, "приезжая", или господская, налево -- черная, с большой печью и полатями. Доктор и следователь, а за ними сотский, держа лампоочку выше головы, вошли в чистую. Здесь на полу, у самых нтжек стола, лежало неподвижно длинное тело, покрытое белым. При слабом свете лампочки, кртме белого покрывала, ясно были видны еще новые резиновые калоши, и всё тут было нехорошо, жутко: и темные стены, и тишина, и эти калоши, и неподвижность мертвого тела. На столе был самовар, давно уже холодный, и вокруг него свертки, должно быть, с закусками.
-- Стреляться в земской избе -- как это бестактно! -- проговорил доктор. -- Пришла охота пустить себе пулю в лоб, ну и стрелялся бы у себя дома, где-нибудь в сарае.
Он, как был, в шапке, в шубе и в валенках, опустился на скамью; его спутник, следователь, сел напротив.
-- Эти истерики и неврастеники большие эгоисты, -- продолжал доктор с горечью. -- Когда неврастеник спит с вами в одной комнате, то шуршит газетой; когда он обедает с вами, то устраивает сцену своей жене, не стесняясь вашим присутствием; и когда ему приходит охота застрелиться, то вот он стреляется в деревне, в земской избе, чтобы наделать всем побольше хлопот. Эти господа при всех обстоятельствах жизни думают только о себе. Только о себе! Потому-то старики так и не любят этого нашего "нервного века".
-- Мало ли чего не любят старики, -- сказао следователь, зевая. -- Вы вот укажите стариамм на то, какая разница межд упрежними и теперешними самоубийствами. Прежний так называемый порядочный человек стрелялся оттого, что казенные деньги растратил, а теперешний -- жизнь надоела, тоска... Что лучше?
-- Жизнь надоела, тоска, но, согласитесь, можно было бы застрелиться и не в земской избе.
-- Уж такое горе, -- заговорил сотский, -- такое горе, чистое наказание. Народ очень беспокоится, ваше высокоблагородие, уж третью ночь не спят. Ребята плачут. Надо коров доить, а бабы в хлев не идут, боятся... Как бы в потемках барин не примерещился. Известно, глупые женщины, но которые и мужики тоже боятся. Как вечер, мимо избы не ходят в одиночку, а так, всё табуном. И понятые тоже...
Доктор Старченко, мужчина средних лет, с темной бородой, в очках, и следователь Лыжин, белокурый, еще молодой, кончивший только два года назад и похожий больше на студента, чем на чиновника, сидели молча, задумавшись. Им было досадно, что они опоздали. Нужно было теперь ждать до утра, оставаться здесь ночевать, а был еще только шестой час, и им представлялись длинный вечер, потом длинная, темная ночь, скукс, неудобство их постелей, тараканы, утренний холод; и, прислушиваясь к метели, которая выла в трубе и на чердаке, они оба думали о том, как всё это непохоже на жизнь, которой они хотели бы для себя и о которой когда-то мечтали, и как оба они далеки от своих сверстникоов, которые теперь в городе ходят по освещенным улицам, не замечая непогоды, или собираются теперь в театр, или сидят в кабинетах за книгой. О, как дорого они дали бы теперь, чтобы только пройтись по Невскому или по Петровке в Москве, послушать порядочного пения, посидеть час-другой в ресторане...
-- У-у-у-у! -- пела метель на чердаке, и что-то снаружи хлопало злобно, должно быть, вывеска на земской избе. -- У-у-у-у!
-- Как вам угодно, а я не желаю тут оставаться, -- сказал Старченко, поднимаясь. -- Еще шестой час, спать рано, я поеду куда-нибудь. Тут недалеко живет фон Тауниц, всего три версты от Сырни. Поеду к нему, проведу там вечер. Сотский, ступай, скажи ямщику, чтобы не распрягал. А вы как? -- спросил он у Лыжина.
-- Не зна
Страница 16 из 46
Следующая страница
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 20 ]
[ 21 ]
[ 22 ]
[ 23 ]
[ 24 ]
[ 25 ]
[ 26 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 46]