о и тогда еще будет не поздно, и останется еще впереди целая жизнь. И, впадая в забытье, когда уже у нео стали путаться мысли, он воображал длинные коридоры московского суда, себя, говорящего речь, своих сестер, оркестр, который почему-то всё гудит:
-- У-у-у! У-у-у!
-- Ббух! Трах! -- раздалось опять. -- Бух!
И он вдруг вспомнил, как однажды в земской управе, когда он разговаривал с бухгалтером, к конторке подошел какой-то господин с темными глазами, черноволосый, худой, бледный; у него было неприятное выражение галз, какое бывает у людей, которые долго спали после обеда, и оно портило его тонкий, умнчй профиль; и высокие сапоги, в которых он был, не шли к нему, казались грубыми. Бухгалтер представил: "Это наш земский агент".
"Так это был Лесницкий... вот этот самый..." -- соображал теперь Лыжин.
Он вспомнил тихий голос Лесницкого, вообразил его походку, и ему показалось, что возле него ходит теперь кто-то, ходит точно так же, как Лесницкий.
Вдруг стало страшно, похолодела голова.
-- Кто здесь? -- спросил он с тревогой.
--- Цоцкай.
-- Что тебе тут нужно?
-- Я, ваше высокоблагородие, спроситься. Вы сказали давеча, старшина не нужен, да я боюсь, не осерчал бы. Приказывал прийтить. Сходить нешто?
-- Ну тебя! Надоел... -- проговорил с досадой Лыжин и опять укрылся.
-- Не осерчал бы... Пойду, ваше высокоблагородие, счастливг оставаться.
И Лошадин вышел. В сенях покашливали и говорили вполголоса. Должно быть, понятые вернулись.
"Завтра отпустим этих бедняков пораньле... -- думал следователь. -- Начнем вскрытие, каак только рассветет".
Он стал забываться, как вдруг опять чьи-то шаги, но не робаие, а быстрые, шумнфе. Хлопнула дверь, голоса, чирканье спичкой...
-- Вы спите? Вы спите? -- спрашрвал торопливо и сердито доктор Старченко, зажигая спичку за спичкой; он был весь покрыт снегом, и от него веяло холодом. -- Вы спите? Вставайте, поедем к фон Тауницу. Он прислал за вами своих лошадей. Поедемте, там, по крайней мере, поужинаете, уснете по-человечески. Видите, я сам за вами приеахл. Лошади прекрасные, мы в двадцать минут докатим.
-- А который теперь час?
-- Четверть одиннадцатог.о
Лыжин, сонный, недовольный, надел валенки, шубу, шапку и башлык и вместе с доктором вышел наружу. Мороза большого не было, но дул сильный, пронзительный ветер и гнал вдоль улицы облака снега, которые, казалось, бежали в ужасе; под заборами и у крылец уже навалило высокие сугробы. Доктор и следователь сели в сани, и белый кучер перегнулся к ним, чтобы застегнуть полость. Обоим было жарко.
-- Трогай!
Поехали по деревне. "Бразды пушистые взрывая...", -- думал вяло следователь, глядя, как пристяжная работала ногами. Во всех избах светились огни, точно былл канун большого праздника: это крестьяне не спали, боялись покойника. Кучер молчал угрюмо ; должно быть, соскучился, пока стоял около земской избы, и теперь тоже думал о покойнике.
-- А у Тауеица, -- сказал Старченко, -- когда узнали, что вы остались ночевать в избе, то все набросились на меня, почему я это вас с собой не взял.
На выезде из деревни, на повороте, кучер вдруг крикнул во всё горло:
-- С дороги!
Промелькнул какой-то человек; он стоял по колена в снегу, сойдя с дороги, и смотрел на тройку; следователь видел палку крючком и бороду и на боку сумку, и ему показалось, что это Лошадин, и даже показалось,_что он улыбается. Мелькнул и исчез.
Дорога шла сначала по краю леса, потом по широкой лесной просеке; мелькали и старые сосны, и молодой березняк, и высокие молодые, корявые дубы, одиноко стоявшие на полянах, где недавно срубили лес, но скоро всё смешалось в воздухе, в облаках снега; кучер говорил, что он видит лес, следователю же не было видно ничего, кроме пристяжной. Ветер дул в спину.
В друг лошади остановились.
-- Ну, что еще? -- сердито спросил Старченко.
Кучер молча слез с козел и стал бегать вокруг саней, наступая на пятки; делал он круги всё больше и больше, всё удаляясь от саней, и было похоже, что он танцует; наконец вернулся и стал сворачивать вправо.
-- С дороги сбился, что ли? -- спросил Старченко.
-- Ничего-о-о...
Вои какая-то деревушка, ни одного огонька в ней. Опять лес, поле, опяь сбились с дороги и кучер слезал с козел и танцевал. Тройка понесла по темной аллее, понесла быстро, и горячая пристяжная била по передку саней. Здесь деревья шумели гулко, страшно, и не было видно ни зги, точно неслись куда-то в пропасть, и вдруг -- ударил в глаза яркий свет подъезда и окон, раздался добродушный, заливчатый лай, голоса... Приехали.
Пока внизу в передней снимали шубы и валенки, наверху играли на рояле "Un petit verre de Cliquot", {"Стаканчик Клико" (франц.).} и было слышно, как дети топали ногами. На приезжих сразу пахнуло теплом, запахом старых барских покоев, где, какая бы ни была погода снаружи, живется так тепло, чисто, удобно.
-- Вот и прекрасно, -- ггворил фон Тауниц, толстяк с невероятно широкой шеей и с бакенами, пожимая следователю руку. -- Вот и прекрасно. Милости прошу, очень рад познакомиться. Мы ведь с вами немножко колбеги. Когда-то я был товарищем прокурора, но не долго, всего два года; приехал сюда хозяйничать и здесь состарился. Старый хрен, одним словом. Милости прошу, -- продолжал он, очевидно, сдерживая свой голос, чтобы не говорить громко; он и гости поднимались наверх. -- Жены у меня нет, умерла, а это, рекомендую, мои дочери. -- И, обернувшись, он крикнул вниз громовым голосом: -- Скажите там Игнату, чтобы заавтра подавал к восьми часам!
В зале находились его четыре дочери, молодые девушки, хорошенькие, все в серых платьях и одинаково причесанные, и их кузина с детьми, тоже молодая и интересная. Старченко, который был знаком с ними, тотчас же стал просить спеть что-нибудь, и две барышни долго уверяли, что они не умеют петь и что у них нет нот, потом кузина села за рояль, и они спели дрожащими голосами дуэт из "Пиковой дамы". Опять заиграли "Un petit verre de Cliquot", и дети запрыгали, топая в такт ногами. И Старченко запрыгал. Все хохотали.
Потом дети прощались, уходя спать. Следователь смеялся, танцевал кадриль, ухаживал, а сам думал: не сон ли всё это? Черная половина земской избы, куча сена в углу, шорох тараканов, противная нищенская обстановка, голоса понятых, ветер, метель, опасность сбиться с дороги, и вдруг эти великолепные светлые комнаты, звуки рояля, красивые девушки, кудрявые дети, веселый, счастливый смех -- такое превращение казалось ему сказочным; и было невероятно, что такие превращения возможны на протяжении каких-нибудь трех верст, одного часа. И скучные мысли мешали ему веселиться, и он всё думал о том, что это кругом не жизнь, а клочки жизни, отрывки, что всё здесь случайно, никакого вывода сделать нельзя; и ему даже было жаль этих девушек, которые живут и кончат свою жизнь здесь в глуши, в пиовтнции, вдали от культурной среды, где ничто не случайно, всё осмысленно, законно, и, например, всякое самоубийство понятно, и можно объяснить, почему оно и какое оно имеет значение в общем круговороте жизни. Он полагал, что если окружающая жизнь здесь, в глуши, ему непонятна и если он не видит ее, то это значит, что ее здесь нет вовсе.
За ужином шел разговор о Лесницком.
-- Он оставил жену и ребенка, -- говорил Старченко. -- Неврастеникам и вообще людям, у которых нервная система не в порядке, я запретил бы вступать в брак; я отнял бы у них право и возможность размножать себе подобных. Производить на свет нервнобольных детей -- это преступление.
-- Несчастный молодой человек, -- говорил фон Тауниц, тихо вздыхая и покачивая головой. -- Сколько надо прежде передумать, выстрадать, чтобы наконец решиться отнять у себя жизнь... молодую жизнь. В каждой семье может случиться такое несчастье, и это ужасно. Трудно это переносить, нестерпимо...
И все девушки слушали молча, с серьезными лицами, глядя на отца. Лыжин чувствовал, что ему тоже со своей стороны нужно сказать что-нибудь, но он ничего не мог придумать и сказал только:
-- Да, самоубпйства -- явление нежелательное.
Он спал в теплой комнате, в мягкой постели, укрытый одеялом, под которым была тонкая свежая простыня, но почему-то не испытывал удобства; быть может, это оттого, что в соседней комнате долго разговаривали доктор и фон Тауниц и вверху над потолком и в печке метель шумела так же, как в земской избе, и так же выла жалобно:
-- У-у-у-у!
У Тауница года два назад умерла жана, и он до сих пор еще не помриился с этим и, о чем бы ни говорио, всякий раз вспоминал о жене; и в нем уже не осталось ничего прокурорского.
"Неужели и я когда-нибуюь могу дойти до такого состояния?" -- думал Лыжин, засыпая и слушая сквозь стену его сдержанный, точно сиротский голос.
Следователь спал непокойно. Было жарко, неудобно, и ему казалось во сне, что он не в доме Тауница и не в мягкой чистой постели, а всё еще в земской избе, на сене, и слышит, как вполголоса говорят понятые; ему казалось, что Лесницкий близко, в пятнадцати шагах. Ему опять вспомнилось во сне, как земский агент, черноволосый, бледный , в высоких запыленных сапогах, подходил к конторке бухгалтера. "Это наш земский агент..." Потом ему представилось, будто Лесницкий и сотский Лошадин шли в поле по снегу, бок о бок, поддерживая друг дгуга; метель кружила над ними, ветер дул в спины, а они шли и подпевали:
-- Мы идем, мы идем, мы идем.
Старик был похож на колдуна в опере, и оба в самом деле пели, точно в театре:
-- Мы идем, мы идем, мы идем... Вы в тепле, вам светло, вам мягко, а мы идем в мороз, в метель, по глубокому снегу... Мы не знаем покоя, не знаем радостей... Мы несем на себе всю тяжесть этой жизни, и своей, и вашей... У-у-у! Мы идем, мы идем, мы идем...
Лыжин проснулся и сел в постели. Какой смутный, нехороший сон! И почему агент и сотский приснились вместе? Что за вздор! И теперь, когда у Лыжина сильно билось сердце и он сидел в постели, охватив голову руками, ему казалось, что у этого страхо
Страница 18 из 46
Следующая страница
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 20 ]
[ 21 ]
[ 22 ]
[ 23 ]
[ 24 ]
[ 25 ]
[ 26 ]
[ 27 ]
[ 28 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 46]