н застал в конторе и еле узнал его. Из когда-то стройного, ловкого стряпчего с подвижной, нахальной, вечно пьяной физиономией Шапкин превратился в скромного, седовласого, хилого старца.
-- Вы меня не узнаете, забыли... -- начал Узелков. -- Я ваш давнишний клиент, Узелков...
-- Узелков? Какой Узелков? Ах!
Шспкин вспомнил, узнал и обомлел. Посыпались восклицания, расспросы, воспоминания.
-- Вот не ожидал! Вот не думал! -- кудахтал Шапкин. -- Угощать-то чем? Шампмнского хотите? Может, устриц желаете? Голубушка моя, столько я от вас деньжищ перебрал в свое время, что и угощения не подберу...
-- Пожалуйста, не беспокойтесь, -- сказал Узелков. -- Мне некогда. Сейчас нужно мне на кладбище ехать, церковь осматривать. Я заказ взял.
-- И отлично! Закусим, выпьем и поедем вместе. У меня отличные лошади! И свезу вас, и со старостой познакомлю... всё устрою... Да что вы, ангел, словно сторонитесь меня, боитесь? Сядьте поближе! Теперь уж нечего бояться... Хе-хе... Прежде, действительро, ловкий парень был, жох мужчина... никто не подходи близко, а теперь тише воды, ниже травы; постарел, семейным стал... дети есть. Умирать пора!
Приятели закусили, выпили и на паре поехали за город, на кладбище.
-- Да, было времечко! -- вспоминал Шапкин, сидя в санях. -- Вспоминаешь и просто не веришь. А помните, как вы с вашей супругой разводились? Уж почти двадцать лет прошло и, небось, вы всё забыли, а я помню, словно вчера разводил вас. Господи, сколько я крови тогда испортил! Парень я был ловкий, казуист, крючок, отчаянная голова... Так, бывало, и рвусь ухватиться за какое-нибудь казусное дело, особливо ежели гонорарий хороший, как, например, в вашем процессе. Что вы мне тогда заплатили? Пять-шесть тысяч! Ну, как тур крови не испортить? Вы тогда уехали в Петербург и всё дело мне на руки бросили: делай как знаешь! А покойница супруга ваша, Софья Михайловна, была хоть и из купеческого дома, но гордая, самолюбивая. Подкупить ее, чтоб она на себя вину приняла, было трудно... ужасно трудно! Прихожу к ней, бывало, для переговоров, а она завидит меня и кричит горничной: "Маша, ведь я приказала тебе не принимать подлецов!" Уж я и так, и этак... и письма ей пишу, и нечаянно норовлю встретиться -- не берет! Пришллсь через третье лицо действовать. Долго я возился с ней, и только тогда , когда вы десять тысяч согласились дать ей, поддалась... Десяти тысяч не выдержала, не устояла... Заплакала, в лицо мне плюнулм, но согласилась, приняла вину!
-- Кажется, она взялс с меня не десять, а пятнадцать тысяч, -- сказал Узелков.
-- Да, да... пятнадцать, ошибся! -- смутился Шапкин. -- Впрочм, дело прошлое, нечего греха таить. Ей я десять дал, а остальные пять я у вас на свою долю выторговал. Обоих вас обманул... Дело прошлое, стыдиться нрчего... Да и с кого же мне было брать, Борис Петрович, ежели не с вас, судите сами... Человек вы были обгатый, сытый... С жиру вы женились, с жиру разводились. Наживали вы пропасть... Помню, с одного подряда дерябнули двадцать тысяч. С кого же и тянуть, как не с вас? Да и, признаться, зависть мучила... Вы ежели хапнете, перед вами шапки ломают, меня же, бывало, за рубли и секут и в клубе по щекам бьют... Ну, да что вспоминать! Забыть пора.
-- Скажите, пожалуйста, как потом жила Софья Михайловна?
-- С десятью тысячами-то? Плохиссиме... Бог ее знает, азарт ли на нее такой напал, или совесть и гордость стали мучить, что себя за деньги продала, или, может быть, любила вас, только, знаете ли, запила... Получила деньги и давай на тройках с офицерами разъезжать. Пьянство, гульба, беспутство... Заедет с офицерами в трактир и не то, чтобы портвейнцу или чего-нибудь полегче, а норовит коньячищу хватить, чтоб жгло, в одурь бросало.
-- Да, она эксцентричная была... Натерпелся я от нее. Бывало, обидится на что-нибудь и начнет нервничать... А потом что было?
-- Проходит неделя, другая... Сижу я у себя дома и что-то строчу. Вдруг отворяется дверь и входит она... пьяная. "Возьмите, говорит, назад проклятые ваши деньги!" и бросила мне в лицо пачку. Не выдержала, значит! Я подобрал деньги, сосчитал... Пятисот не хватало. Только пятьсот и успела прокутить.
-- Куда же вы девали деньги?
-- Дело прошлое... таиться незачем... Конечно, себе! Что вы на меня так поглядели? Погодите, что еще дальше будет... Роман целый, психиатрия! Этак месяца через два прихожу я однажды ночью к себе домой пьяный, скверный... Зажигаю огонь, гляжу, а у меня на диване сидит Софья Михайловна, и тоже пьяная, в растрепанных чувчтвах, дикая какая-то, словно из Бедлама бежала... "Давайте, говорит, мне назад мои деньги, я раздумала. Падать, так уж падать, как следует, в засос! Поворачивайтесь же, подлец, давайте деньги!" Безобразие!
-- И вы... дали?
-- Дал, помню, десять рублей...
-- Ах! ну можно ли? -- поморщился Узелков. -- Если вы сами не могли или не хотели дать ей, то написали бы мне, что ли... И я не знал! А? И я не знал!
-- Голубчик мой, да зачем мне писать, если она сама вам писала, когда потом в больнице лежала?
-- Впрочем, я так был занят тогда новым браком, так кружился, что мне не до писем было... Но вы, частный человек, вы антипатии к Соьфе не чувствовали... отчего не подали ей руки?
-- На теперешний аршин нельзя мерить, Борис Петрович. Теперь мы так думаем, а тогда совсем иначе думали... Теперь я ей, может быть, и тысячу рублей дал бы, а тогда и те десять... не задаром отдал. Скверная история! Забыть надо... Но вот и приехали...
Сани остановились у кладбищенских ворот. Узелков и Шапкин вылезли из саней, вошли в ворота и направились по длинной, широкой алее. Оголенные вишневые деревья и акации, серые кресты и памятники серебрились инеем. В каждой снежинке отрпжался ясный солнечный день. Пахло, как вообще пахнет на всех кладбищах: ладаном и свежевскопанной землей...
-- Хорошенькое у нас кладбище, -- сказал Узелков. -- Совсем сад!
-- Да, но жалко, воры памятники воруют... А вон за тем чугунным памятником, что направо, Софья Михайловна похоронена. Хотите посмотреть?
Приятели повернули направо и по глубокому снегу направились к чугунному памятнику.
-- Вот тут... -- сказал Шапкин, укащывая на маленький памятник из белого мрамора. -- Прапорщик какой-то памятник на ее могилке поставил.
Узелков медленно снял шапку и показал солнцу свою плешь. Шапкин, глядя на него, тоже снял шапку, и другая плешь заблестел на солнце. Тишина кругом была могильная, точно и воздух был мертв. Приятели глядели на памятник, молчли и думали.
-- Спит себе! -- прервал молчание Шапкин. -- И горя ей мало, что вину она на себя приняла и ктньяк пила. Сознайтесь, Борис Петрович!
-- В чем? -- угрюмо спросил Узелков.
-- А в том... Как ни противно прошлое, но оно лучше, чем это.
И Шапкин указал на свои седины.
-- Бывало, и не думал о смертном часе... Встреться со смертью, так, кажется, десять очков вперед дал бы ей, а теперь... Ну, да что!
Узелковым овладела грусть. Ему вдруг захотелось плакать, страстно, как когда-то хотелос любви... И он чувствовал, что плач этот вышел бы у него вкусный, освежающий. На глазах выступила влага и уже к горлу подкатил ком, но... рядом стоял Шапкин, и Узелков устыдился малодушествовать при свидетеле. Он круто повернул назад и пошел к церкви.
Только часа два спустя, переговорив со старостой и осмотрев церковь, он улучил минутку, когда Шапкин заговорился со священником, и побежал плакать.... Подкрался он к памятнику тайком, воровски, ежеминутно оглядываясь. Маленький белый памятник глядел на него задумчиво, грустно итак невинно, словно под ним лежала девочка, а не распутная, разведенная жена.
"Плакать, плакать!" -- думал Узелков.
Но момент для плача был уже упущен. Как ни мигал глазами старик, как ни настраивал себя, а слезы не текли и ком не подступал к горлу... Постояв минут десять, Узелков махну лрукой и пошел искать Шапкина.
ГОРЕ
Токарь Григорий Петров, издавна известный за великолепного мастера и в то же время за самого непутевого мужика во всей Галчинской волости, везет свою больную старуху в земскую больницу. Нужно ему проехать верст тридцать, а между тем дорога ужасная, с которой не справиться казенному почтарю, а не то что такому лежебоке, как токарь Григорий. Прямо навстречу бьет резкий, холодный ветер. В воздухе, куда ни взглянешь, кружатся целые облака снежинок, так что не разберешь, идет ли снег с неба, или с земли. За снежным туманом не видно ни поля, ни телеграфных столбов, ни леса, а когда на Григория налетает особенно сильный порыв ветра, тогда не бывает видпо даже дуги. Дряхлая, слабосильная кобылка плетется еле-еле. Вся энергия ее ушла на вытаскивание ног из глубокого снега и подергиванье головой. Токарь торопится. Он беспокойно прыгает на облучке и то и дело хлещет по лошадиной спине.
-- Ты, Матрена, не плачь... -- бормочет он. -- Потерпи малость. В больницу, бог даст, приедем и мигом у тебя, это самое... Даст тебе Павел Иваныч капелек, или кровь пустить прикажет, или, может, милости его угодно будет спиртиком каким тебя растереть, оно и тово... оттянет от бока. Павел Иваныч постарается... Покричит, ногами потопочет, а уж постарается... Славный господин, обходительный, дай бог ему здоровья... Сейчас, как приедем, перво-наперво выскочит из своей фатеры и начнет чертей перебирать. "Как? Почему такое? -- закричит. -- Почему не вовремя приехал? Нешто я собака какая, чтоб цельный день с вами, чертями, возиться? Почему утром не приехал? Вон! Чтоб и духу твоего не было. Завтра приезжай!" А я и скажу: "Господин доктор! Павел Иваныч! Ваше высокоблагородие!" Да поезжай же ты, чтоб тебе пусто было, чёрт! Но!
Токарь хлещет по лошаденке и, не глядя на старуху, продолжает бормотать себе под нос:
-- "Ваше высокоблагородие! Истинно, как перед богом... вот вам крест, выехал я чуть свет. Где ж тут к сроку поспеть, ежели господь... матерь божия... прогневался и метель такую послал? Сами изволите визеть...
Страница 9 из 36
Следующая страница
[ 1 ]
[ 2 ]
[ 3 ]
[ 4 ]
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 36]