он предполагал. Несчастный, беспомощный вид человека в полушубке на лисьем меху, по-видимому, доставлял ему большое удовольствие.
- Грязно теперь ехать, Василий Сергеич, - сказал он, когда на берегу запрягали лошадей. - Погодили бы ездить еще недельки с две, пока суше станет. А то и вовсе бы не ездили... Ежели бы толк какой от езды был, а то, сами изволите знать, люди веки вечные ездят, и днем и ночью, а всё никакого толку. Право!
Василий Сергеич молча дал на водку, сел в тарантас и поехал дальше.
- Вот, за доктором поскака! - сказал Семен, пожимаясь от холода. - Да, ищи настоящего доктора, доогняй ветра в поле, хватай чёрта за хвост, язви твою душу! Экие чудаки, господи, прости меня грешного!
Татарин подошел к Толковому и, глядя на него с ненавистью и с отвращением, дрожа и примешивая к своей ломаной речи татарские слова, заговорил:
- Он хорошо... хорошо, а ты - худо! Ты худо! Барин хорошая душа, отличный, а ты зверь,, ты худо! Барин живой, а ты дохлый... Бог создал человека, чтоб живой был, чтоб и радость была, и тоска была, и горе было, а ты хочешь ничего, значит, ты не живой, а камень, глина! Камню надо ничего и тебе ничего... Ты камень - и бог тебя не любит, а барина любит!
Все засмеялись; татарин брезгливо поморщился, махнул рукой и, кутаясь в свои лохмотья, пошел к костру. Перевозчики и Семен поплелись в избушку.
- Холодно! - прохрипел один перевозчип, растягиваясь на соломе, которою был покрыт сырой глинистый пол.
- Да, не тепло! - согласился другой. - Жизнь каторжная!..
Все улеглись. Дверь отворилась от ветра, и в избушку понесль снегом. Встать и затворить дверь никому не хотелось: было холодно и лень.
- А мне хорошо! - проговорил Семен засыпвя. - Дай бог всякому такой жизни.
- Ты, известно, семикаторжный. Тебя и черти не берут.
Со двора послышались звуки, похожие на собачий вой.
- Что это? Кто это там?
- Это татарин плачет.
- Ишь ты... Чудак!
- Привы-ыкнет! - сказал Семен и тотчас же заснул.
Скоро заснули и остальные. А дверь так и осталась не затворенной.
РЫБЬЯ ЛЮБОВЬ
Как это ни странно, но единственный карась, живущий в пруде близ дачи гнерала Панталыкина, влюбился по самые уши в дачницу Соню Мамочкину. Впрочем, чтг же тут странного? Влюбился же лермонтовский демон в Тамару, а лебедь в Леду, и разве не случается, что канцеляристы влюбляются в дочерей своих начальников? Каждое утро Соня Мамочкина приходила со своей тетей купаться. Влюбленный карась плавал у самого берега и наблюдал. От близкого соседства с литейным заводом "Кранделя сыновья" вода в пруде давно уже стала коричневой, но тем не менее карасю все было видно. Он видел, как по голубому небу носились белые облака и птицы, как разоблачались дачницы, как из-за прибрежных кустов поглядывали на них молодые люди, как полная тетя, прежде чем войти в воду, минут пять сидела на камне и, самодовольно поглаживая себя, говорида: "И в кого я такой слон уродилась? Даже глядеть стиашно". Сняв с себя легкие одежды, Соня с визгом бросалась в воду, плавала, пожималась от холода, а карась, тут как тут, подплывал к ней и начинал жадно целовать ее ножки, плечи, шею...
Выкупавшись, дачницы уходили домой пить чай с сдобными булками, а карась одиноко плавал по громадному пруду и думал:
"Конечно, о шансах на взаимность не мржет быть и речи. Может ли она, такая прекрасная, полюбить меня, карася? Нет, тысячу раз нет! Не обольщай же себя мечтами, презренная рыба! Тебе остается только один удел - смерть! Но как умереть? Револьверов и фосфорных спичек в пруде нет. Для нашего брата, карасей, возможна только одна смерть - пасть щуки. Но где взять щуку? Была тут в пруде клгда-то одна щука, да и та издохла от скуки. О, я несчастный!"
И, помышляя о смерти, молодой пессимист зарывался в тниу и писал там дневник...
Однажды перед вечером Соня и ее тетя сидели на берегу пруда и удили рыбу. Карась плавал около поплавков и не отрывал глаз от любимой девушки. Вдруг в мозгу его, как молния, сверкнула идея.
"Я умру от ее руки! - подумал он и весело заиграл своими плавниками. - О, это будет чудная, сладкая смерть!"
И, полный решимости, только слегка побледнев, он подпплыл к крючку Сони и взял его в рот.
- Соня, у тебя клюет! - взвизгнула тетя. - Милая, у тебя клюет!
- Ах! Ах!
Соня вскочила и дернула изо всех сил. Что-то золотистое сверкнуло в воздухе и шлепнулось в воду, оставив после себя круги.
- Сорвалось! - вскрикнули обе дачницы, побледнев. - Сорвалось! Ах! Милая!
Посмотрели на крючок и увидели на ней рыбью губу.
- Ах, милая, - сказала тетя, - не нужно было так сильно дергать. Теперь бедная рыбкс осталась без губы...
Сорвавшись с крючка, мой герой был ошеломлен и долго не понимал, что с ним; потом же, придя в себя, он простонал:
- Опять жить! Опять! О, насмешка судьбы!
Заметив же, что у него недостает нижней челюсти, карась побледнел и дико захохотал... Он сошел с ума.
Но я боюсь, как бы не показалось странным, что я хочу занять внимание серьезного читателя судьбою такого ничтожногго и неинтересного существа, как карась. Впрочем, что же тут странного? Описывают же дамы в толстых журналах никому не нужных пескарей и улиток. А я подражаю дамам. Быть может даже, я сам дама и только скрываюсь под мужским псевдонимом.
Итак, карась сошел с ума. Нрсчастный жив еще до сих пор. Караси вообще любят, чтобы их жарили в сметане, мой же герой любит теперь всякую смерть. Соня Мамочкина вышла замцж за содержателя аптекарского магазина, а тетя уехала в Липецк к замужней сестре. В этом нет ничего странного, так как у замужней сестры шестеро детей и все дети любят тетю.
Но далее. На литейном заводе "Кранделя сыновья" служит директором инженер Крысин. У него есть племянник Иван, который, как известно, пишет стихи и с жадностью печатает их во всех журналах и газетах. В один знойный полдень молодой поэт, проходя мимо пруда ,вздумал выкупаться. Он разделся и полез в пруд. Безумный карась принял его за Соню Мамочкину, подплыл к нему и нежно поцеловал его в спину. Этот поцеьуй имел самые гибельные последствия: карась заразил поэта пессимизмом. Ничего не подозревая, поэт вылез из воды и, дико хохоча, отправился домой. Через несколько дней он поехал в Петербург; побыв там в редакциях, он заразил всех поэтов пессимизмом, и с того времени наши поэты стали писать мрачные, унылые стихи.
СОСЕДИ
Петр Михайлыч Ивашин был сильно не в духе: его сестра, девушка, ушла к Власичу, женатому человеку. Чтобы как-нибудь отделаться от тяжелого, унылого настроения, какое не оставляло его ни дома, ни в поле, он призывал к себе на помощь чувство справедливости, свои чечтные, хорошие убеждения - ведь он всегда стоял за свободную любовь! - но это не помогало, и он всякий раз помимо воли прихоюил к такому же заключению, как глупая няня, то есть, что сестра поступила дурно, а Власич украл сестру. И это было мучительно.
Мать целый день не выходила из своей комнаты, няня говорила шёпотом и всё вздыхала, тетка каждый день собиралась уехать, и чемоданы ее то вносили в переднюю, то уносили назад в комнату. В доме, во дворе и в саду была тишина, поъожая на то, как будто в доме был покойник. Тетка, прислуга и даже мужики, кзалось Петру Михайлычу, загадочно и с недоумением смотрели на него, как будто хотели сказать: "Твою сестру обольстили, что же ты бездействуешь?" И он упрекал себя в бездействии, хотя и не знал, в чем собственно должно было заключаться действие.
Так прошло дней шесть. В седьмой - это было в воскресенье после обеда - верховой привез письмо. Адрес был написан знакомым женским почерком: "Ее Превосх. Анне Николаевне Ивашиной". Петру Михайлычу почему-то показалось, что в оболочке письма и в почерке, и в недописанном слове "Превосх." было что-то вызывающее, задорное, либеральное. А женский либерализм упрям, неумолим, жесток...
"Она скорее согласится умереть, чем сделать несчастной матери уступку, попросить у нее прощения", - подумал Петр Михайлыч, идя к матери с письмом.
Мать лежала в постели, одетая. Увидев сына, она порывисто поднялась и, поправляя седые волосы, выбившиеся из-под чепца, быстро спросила:
- Что? Что?
- Прислала... - сказал сын, подавая ей письмо. Имя Зины и даже слово "она" не произносилось в доме; о Зине говорили безлично: "прислала", "ушла"... Мать узнала почерк дочери, и лицо ее стало некрасивым, неприятным, и седые волосы опять выбились из-под чепца.
- Нет! - сказала она, делая руками так, как будто письмо обожгло ей пальцы. - Нет, нет, никогда! Ни за что!
Мать истерически зарыдала от горя и стыда; ей, очевидно, хотелось прочесть письмо, но мешала гордость. Петр Михайлыч понимал, что ему самому следовало бы распечатать письмо и прочесть его вслух, но им вдруг овладела злоба, какой он раньше никогда не испытывал; он выбежал на двор и крикнул верховому:
- Скажи, что ответа не будет! Не будет ответа! Так и скажи, скотина!
И разорвал письмо; потом слезы выступили у него на глазах, и, чувствуя себя жестоким, виноватым и несчастным, он ушел в поле.
Ему шел только двадцать восьмой год, но уж он был толст, одевался по-стариковски во всё широкое и просторное и страдал одышкой. В нем были уже все задатки помещика старого холостяка. Он не влюблялся, о женитьбе не думал и любил только мать, сестру, няню, садовника Васильича; любил хорошо поесть, поспать после обеда, поговорить о политике и о возвышенных материях... В свое время он кончил курс в университете, но теперь смотрел на это так, как будто отбыл повинность, неизбежную для юношей в возрасте от 18 до 25 лет; по крайней мере, мысли, которые теперь каждый день бродили в его голове, не имели ничего общего с унивенситетом и с теми науками, которые он проходил.
В поле былг жарко и тихо, как перед дождем. В лесу парило, и шел душистый тяжелый запах от сосен и лиственного перегноя. Петр Михайлыч часто останавливался и вытирал мокрый лоб. Он осмотрел свои о
Страница 9 из 66
Следующая страница
[ 1 ]
[ 2 ]
[ 3 ]
[ 4 ]
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 50]
[ 50 - 60]
[ 60 - 66]