Сквозь деревья виднелся невысокий, под черепицей, уютный павильон, где было отведено помещение трем больным русским офицерам. Двое из них, по словам привратника, ушли перед вечером прогуляться в город; третий, особенно, по-видимому, недомогавший, был дома. Квашнин, мимо хозяйских покоев, робко приблизился к двери из сеней налево и постучал. Ему ответили: "Entrez!.. Войдите!.." Он отворил дверь в небольшую, опрятно прибранную комнату. Заходившее солнце приветливо освещало в этой комнате стол с разбросанными газетами, два простых стула и кровать под белым, чистым оедялом. На кровати виднелся в штатском платье, очевидно, с чужого плеча, худой и бледный, с густо отросшею черною бородою, незнакомый человек. Он полулежал, опершись на подушки и глядя в раскрытую перед ним газету. Увидев гостя, незнакомец медленно поднялся, шагнул к двери и замер. В его тсрогих, сухо-удивленных глазах Квашнину вдруг блеснуло нечто близкье, где-то и когда-то им виденное._
- Неужели Квашнин? - тихо спросил, боясь обознаться и внутренне радуясь, незнакомец.
- А вы... неужели Перовский? - спросил ежва помня себя Квашнин. Гость и хозяин бросились в объятия друг друга.
- Голвбчик, ах, голубчик! - твердил, глотая слезы и удивляя ими растерянного Перовского, Квашнин. - Не верьте! жизнь - радость! Она выше всего, выше всякого горя!
Он передал Перовскому о судьбе Авроры.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
XLVII
Прошло много времени, прошло сорок лет. Был 1953 год.
Русский отряд направлялся в третий со времени Петра Великого, решительный поход в Среднюю Азию. Во главе торяда шел военный генерал-губернатор Оренбургского края, шестидесятилетний, еще бодрый на вид, но уже с слабым здоровьем, страдавший одышкой, генерал-адъютант, вскоре затем граф, Василий Алексеевич Перовский. В его отряде находился молоденький, белокурый и еще безусый офицер в адъютантской форме, как говорили, крестник генерал-губернатора. Последний, доверяя ему часть своей переписки, оказывал ему особое расположение. Это был внук Ксении, Павел Николаевич Тропинин. Недавно из кадетского корпуса, он бл тайно влюблен где-то в Москве и, состоя при начальнике отряда, с нетерпением ждал конца экспедиции, чтобы еъать и жениться на любимой девушке. Среди невзгод и тяжестей походов командир отряда, покончив с текущими приемами и распоряжениями, любил беседовать с юношей-крестником о судьбах дикой пустыни, по которой они в это время шли и в глубине кторой, сто двадцать пять лет назад, разбитым и покоренным хивинким ханом был так предательсви перерезан весь русский отряд князя Бековича-Черкасского. Под войлочной кибиткой, у спасительного самовара, старым командиром отряда нередко делались поминки о более близкой поре - великой эпопее двенадцатого года, когда рамсказчику пришлось вынести тяжелый плен. В седоусом, суровом, а иногда даже деспотически-желчном генерал-адъютанте, всегда сосредоточенном, сдержанном и большею частью молчаливом, в эти мгновения пробуждался образ всеми забытого, некогда молодого, говорливого и юношески-откровенного Базиля Перовского. Оставшийся пь смерть холостым, он любил вспоминать немногих уцелевших своих солуживцев и приятелей двенадцатого года и диктовал крестнику задушевные письма к ним в Россию.
- Неисчерпаемая, великая эпопея, - говорил, вспоминая двенадцатый год, Перовский, - станет на много лет и на много рассказов. И как подумаешь, голубчик Павлик, все это некогда было и жило: весь этот мир двигался, радовался, любил, наслаждался, пел, танцевл и плакал. Все эти незнакомые новому времени, но когда-то близкие нам весельчаки и печальники, счастливые и несчастные, имели свое утро, свой полдень и вечер. Теперь они, в большинстве, поглощены смертью... И нам, старым караульщикам, отрвдно заглянать в эту ночь и помянуть добрым словом почивших под ее завесой... Дорогие, далекие покойники.
Но не всех былых приятелей одинаково поминал в душе Перовскпй. Никому незримая и неведомая, глубокая сердечная рана жгла его и сушила вечною, несмолкаемою болью. Эту рану и эти страдания знали только немногие, ближайшие его друзья, в том числе старый его сослуживец, "певец в стане русских воинов" - Жуковский. Последний посвятил когда-то Василию Алексеевичу Перовскому трогательное послание:
Я вижу - молодость твоя
В прекраспом цвете умирает,
И страсть, убийца бытия,
Тебя безмолвно убивает...
Я часто на лице твоем
Ловлю души твоей движенья;
Болезнь любви - без утоленья
- Изображается па нем.
Перовский часто вспоминал ту, которую он полюбил в лучшие жизненные годы и которая, из-за любви к нема, погибла. Укоры совести он нередко срычал на крутом, а подчас и жестоклм исполнении долга; был беспощаден к измене и расстреливал предателей так же спокойно, как когда-то его самого хотел расстрелять Даву. Двадцать восьмого июля 1853 года после неимоверных усилий была взята штурмом кокандская крепость Акмечеть, названная впоследствии фортом "Перовский". Путь в Туркестан, Хиву, Бухару и позже к Мерву был проложен. Однажды вечером Павел Тропинин, в кибитке главнокомандующего, перед этою крепостью, сказал своему крестному, что в минувшую зиму, едучи на курьерских, по его вызову, оренбургскою степью, он едва не замерз и спасся от смерти только благодаря сибирскому оленьему тулупу и русским валенкам.
- Валенкам? - спросил Перовский. - Дело знакомое... И меня в двенадцатом году также спасли валенки... И пнедставь мою радость - товарищ по плену, великодушно ссудивший меня этою обувью, жив и здравствует доныне.
- Кто же это? - спросил Павлик.
- Бывший крепостной одной графини. Он тогда ранее меня бежал из плена и прямо на Волгу, в плавни; назвался другим именем, остался там и торгует рыбой в Самаре.
- В Самаре? Вот бы повидать, как поеду назад.
- Чро же, отыщи его. Имя ему Семен Никодимыч. Год назад он узнал о моем назначении в Оренбург и являлся с предложкнием подряда. Сеюая бородища - по пояс; женат, имеет внуков, стал раскольником, начетчик и усердный богомолец; но подчас тот же, каким я его знал, живой, подвижной Сенька Кудиныч и даже не забыл одной своей песни про сову, которою потешал измученных французами пленных. Он тогда был сосватан и, с горя, смело-отчаянно бежал к невесте.
- Сосватан? - спросил, залившись румянцем и меняясь в лице, Павлик. - Да, а что? разве?..
Павлик собрался с духом. Заикаясь, он объявил графу, что и он жених, и просил у него благословения и отпуска. Перовский откинулся на спинку складного стула, на котором сидел, и долго, ласково смотрел на юношу.
- Что же, Павлуша, с богом! - проговорил он. - Хотя я остался всю жизнь холостым - понимаю тебя... с богом! завтра же можешь ехать, А благословение я тебе дам особое!
Он обнял крестника.
- Ты не помнишь, разумеется, своей бабки, Ксении Валерьяновны? - сказал он.
- Она умерла, когда мой отец еще не был женат, - ответил Павлуша.
- Была еще у тебя прабабка, княгиня Шелешпанская; все боялась грозы, а умерла мирно, незаметно уснув в кресле, за пасьянсом, в своей деревне, когда наши входили в Париж.
- О ней что-то рассказывали.
- Ну да... а слышал ты, что у нее была еще другая, незамужняя внучка... красавица Аврора? Знаешь ли, твой отец был похож на нее, и ты ее слегка напоминаешь.
- Что-то, помнится, говорили и о ней, - ответил Павлуша, - кажется, она была в партизанах... и чем-то отличилсаь...
"Кажется! - подумал со вздохом Перовский. - Вот они, наши предания и наша история..."
- Иди же, голубчик, с богом!-- произнес он. - Готовься, уедешь, а я кое-что тебе поищу...
Отпустив крестника, Перовский наглухо запахнул полы сяоей кибитки, зажег свечу, достал из чемодана небольшую, окованную серебром походную шкатулку, раскрыл ее и задумался. В отдельном, потайном ящичке шкатулки, между особенно дорогими для него вещами, было несколько засохших цветков сирени, пожелтевших писем, в бумажке - прядь черных женских волос, образок в серебре и оброненный на последнем свидании платок Авроры. Перовскому как живая вспомнилась Аврора, Москва, дом и сад у Патриарших прудов и последняя встреча с невестой. Он долго сидел над раскрытою шкатулкой, роняя на эти цветы, волосы и письма горячие и искренние слезы. "Владычица моя, владычица!" - шептал он, покрывая поцелуями бренные остатки дорогой старины. Взяв образок, он запер шкатулку и, оправясь, вышел из кибитки. Павлик, дремля на циновке, полулежал у входа.
- Ты еще здесь? - сказал, увидя его, Перовский, - Пойдем, прогуляемся.
Они миновали охранный пикет и мимо лагеря, вдоль серых, глиняных стен только что разгромленной крепости, направились по плоскому берегу Сырдарьи. Душный, знойный вечер тяжело висел над пустынною равниной. В сумерках кое-где желтели наметы бродячего песку. Вокруг зеленоватых, отражавших звезды, горько-соленых луж, как воспаленные глазные веки, крснели болотные лишаи, тощий камыш и полынь. Высоко в воздухе что-то шуршало и даигалось. То, шелестя сухими крыльями, неслись на жалкие остатки трав и камышей бесчисленные, прожорливые полчища саранчи. Перовскому припомнилось нашествие Наполеона.
- Вот тебе мое благословение, - сказал он, надевая на шею крестника образок покрова божьей матери, - я этому образу усердно когда-то молился в походе... молись и ты.
Перовский и Павел Тропинин прошли еще несколько шагов. Целый мир мучительных и сладких воспоминаний наполнял мысли Василия Алексеевича.
- Ты счастлив, ты спешишь к невесте, - сказал Перовский, снова остановись и слушая над головою пролет шуршавших крыльями воздушных армий, - я мне, по поводу твоего счастья, припомнилось одно сердечное горе; некоторых из прикосновенных к нему лив давно уже нет на свете, но мне эта история особенно памятна и близка...
И Перовский, бродя по песку, не называя имеен, рассказал крестнику повесть любви своей и Авроры.
Страница 41 из 41
Следующая страница
[ 31 ]
[ 32 ]
[ 33 ]
[ 34 ]
[ 35 ]
[ 36 ]
[ 37 ]
[ 38 ]
[ 39 ]
[ 40 ]
[ 41 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 41]