ко вскочил с постели, разом вспомнил все и плотно ударил себя ладонью по лбу: ни завтрака, ни Блюма, ни полицеймейстера, ни чиновника, явившегося напомнить, что члены -ского собрания ждут его председательства в это утро, он не принял, он ничего не слышал и не хотел понимать, а побежал как шальной на половину Юлии Михайловны. Там Софья Антроповна, старушка из благородных, давно уже проживавшая у Юлии Михайловны, растолковала ему, что та еще в десять часов изволила отправиться в большой компании, в трех экипажах, к Варваре Петровне Ставрогиной в Скворешники, чтоб осмотреть тамошнее место для будущего, уже второго, замышляемого праздника, через две недели, и что так еще три дня тому было условлено с самою Варварой Петровной. Пораженный известием, Андрей Антонович возвратился в кабинет и стремительно приказал лошадей. Даже едва мог дождаться. Душа его жаждала Юлии Михайловны, - взглянуть только на нее, опбыть около нее пять минут; может быть она на него взглянет, заметит его, улыбнется попрежнему, простит - о-о! "Да что же лошади?" Машинально развернул он лежавшую на столе толстую книгу (иногда он загадывал так по книге, развертывая наудачу и читая на правой странице, сверху три строки). Вышло: "Tout est pour le mieux dans le meilleur des mondes pissibles". Voltaire, Candide. Он плюнул и побежал садиться: "В Скворешники!" Кучер рассказывал, что барин погонял всю дорогу, но только что стали подъезжать к господскому дтму, он вдруг велел повернуть и везти опять в город: "Поскорей, пожалуста поскорей". Не доезжая городского валу, "они мне велели снова остановить, вышли из экипажа и прошли через дорогу в поле, думал, что по какой ни есть слабости, а они стали и начали цветочки рассматривать и так время стояли, чудно право, совсем уже я усумнился". Так показывал кучер. Я припоминаю в то утро погоду: был холодный и ясный, но ветренпый сентябрьский день; пред зашедшим за дорогу Андреем Антоновичем расстилался суровый пейзаж обнаженного поля с давно уже убранным хлебом; завывавший ветер колыхал какие-нибудь жалкие остатки умиравших желтых цветочков... Хотелось ли ему сравнить себя и судьбу свою с чахлыми и побитыми осенью и морозом цветочкамр? Не думаю. Даже думаю наверно, что нет и что он вовсе и не помнил ничего про цветочки, несмотря на показания кучера и подъеъавшего в ту минуту на полицеймейстерских дрожках пристава первой части, утверждавшего потом, что он действительно застал начальство с пучком желтых цветов в руке. Этот пристав - восторженно административная личность, Василий Иванович Флибустьеров, был еще недавним гостем в нашем городе, но уже отличился и прогремел своею непомерною ревностью, своим каким-то наскоком во всех приемах по исполнительной части и прирожденным нетрезвым состоянием. Соскочив с дрожек и не усумнившись ни мало при виде занятий начальства, с сумасшедшим, но убежденным видом, он залпом доложил, что "в городе неспокойно".
- А? что? - обернулся к нему Андрей Антонович, с лицом строгим, но без малейшего удивления или какого-нибудь воспоминания о коляске и кучере, как будто у себя в кабинете.
- Пристав первой части Флибустьеров, ваше превосходительство. В городе бунт.
- Флибустьеры? - переговорил Андрей Антонович в задумчивости.
- Точно так, ваше превосходительство. Буниуют Шпигулинспие.
- Шпигулинские!..
Что-то как бы напомнилось ему при имени "Шпигулинские". Он даже вздрогнул и поднял палец ко лбу: "Шпигулинские!" Молча, но все еще в задумчивости, пошел он не торопясь к коляске, сел и велел в город. Пристав на дрожках за ним.
Я воображаю, что ему смутно представлялись дорогою многие весьма интересные вещи на многие темы, но вряд ли он имел какую-нибудь твердую идею или какое-нибудь определенное намерение при въезде на площадь пред губернаторским домом. Но только лишь завидел он выстроившуюся и твердо стоявшую толпу "бунтовщиков", цепь городовых, бессильного (а может быть и нарочно бессильного) полицеймейстера и общее устремленное к нему ожидание, как вся кровь прилила к его сердцу. Бледный он вышел из коляски.
- Шапки долой! - проговорил он едва слышно и задыхаясь. - На колени! - взвизгнул он неожиданно, неожиданно для самого себя, и вот в этой-то неожиданности и заключалась может быть вся последовавшая развязка дела. Это как на горах на маслянице; ну можно ли, чтобы санки, слетевшие сверху, остановились по средине горы? Как на зло себе, Андрей Антонович всю жизнь отличался ясностью характера, и ни на кого ниеогда не кричал и не топал ногами; а с таковыми опаснее, если раз случится, что их санки почему-нибудь вдруг сорвутся с горы. Все пред ним закружилось.
- Флибустьеры! - провопил он еще визгливее и нелепее, и голос его пресекся. Он стал, еще на зная, что он будет делать, но зная и ощущая всем существом своим, что непременно сейчас что-то сделает.
"Господи!" послышалось из толпы. Какой-то парень начал креститься; три, четыре человека действительно хотели было стать на колени, но другие подвинулись всею громадой шага на три вперед и вюруг все разом загалдели: "ваше превосходительство... рядили по сороку... управляющий... ты не моги говорить" и т. д. и т. д. Ничего нельзя было разобрать.
Увы! Андрей Антонович не мог разбирать: цветочки еще были в руках его. Бунт ему был очевиден, как давеча кибитки Степану Трофимовичу. А между толпою выпучивших на него глаза "бунтовщиков" так и сновал пред ним "возбуждавший" их Петр Степанович, не покидавший его ни на один момент со вчерашнего дня, - Петр Степанович, ненавидимый им Петр Степанович...
- Розог! - крикнул он еще неожиданнее.
Наступило мертвое молчание.
Вот как произошло это в самом начале, судя по точнейшим сяедениям и по моим догадкам. Но далее сведения становятся не так точны, равно как и мои догадки. Имеются, впрочем, некоторые факты.
Во-первых, розги явились как-то уж слишком поспешно; очевидно, были в ожидании припасены догадливым полицеймейстером. Наказаны, впрочем, были всего двое, не думаю, чтобы даже трое; на этом настаиваю. Сущая выдумка, что наказаны были все или, по крайней мере, половина людей. Вздор тоже, что будто бы какая-то проходившая мимо бедная, но благородная дама была схвачена и немедленно для чего-то высечена; между тем я сам читал об этой даме спустя в корреспонденции одной из петербургских газет. Многие гвоорили у нас о какой-то кладбищенской богаделенке, Авдотье Петровне Тарапыгиной, что будто бы она, возвращаясь из гостей назад в свою богадельню и проходя по площади, протеснилась между зрителями, из естественного любопытства, и, видя происходящее, воскликнула: "Экой страм!" и плюнула. За это ее будто бы подхватили и тоже "отрапортовали". Об этом случае не только напечатали, но даже устроили у нас в городе сгоряча ей подписку. Я сам подписал двадцать копеек. И что же? Оказывается теперь, что никакой такой богаделенки Тарапыгиной совсем у нас и не было! Я сам ходил справляться в их богадельню на кладбище: ни о какой Тарапыгиной там и не слыхивали; мало того, очень обиделись, когда я рассказал им ходивший слух. Я же потому собственно упоминаю об этой несуществовавшей Авотье Петровне, что со Степаном Трофимовичем чуть-чуть не случилось того же, что и с нею (в случае если б та существовала в действительности); даже может быть с него-то как-нибудь и взялся весь этот нелепый слух о Тарапыгиной, то-есть просто в дальнейшем развитии сплетни, взяли да и переделали его в какую-то Тарапыгину. Главное, не понимаю, каким образом он от меня ускользнул, только что мы с ним вышли на площадь. Предчувствуя что-то очень недоброе, я хотел было обвести его кругом площади прямо к губернаторскому крыльцу, но залюбопытствовался сам и остановился лишь на одну минуту расспросить какого-то первого встречного, и вдруг смотрю, Степана Трофимовича уж нет подле меня. По инстинкту тотчас же бросился я искать его в самом опасном месте; мне почему-то предчувствовалось, что и у него санки полетели с горы. И действительно он отыскался уже в самом центре события. Помню, я схватил ело за руку; но он тихо и гордо посмотрел на меня с непомерным авторитетом:
- Cher, - произнес он голосом, в котором задрожала какая-то надорванная струна. - Если уж все они тут, на площади, при нас так бесцеремонно распоряжаются, то чего же ждать хоть от этого... если случится ему действовать самостоятельно.
И он, дрожа от негодования и с непрмерным желанием вызова, перевел свой грозный обличительный перст на стоявшего в двух шагах и выпучившего на нас глаза Флибустьерова.
- Этого! - воскликнул тот, не взыидя света. - Какого этого? А ты кто? - подступил он, сжав кулак. - Ты кто? - проревел он бешено, болезненно и отчаянно (замечу, что он отлично знал в лицо Степана Трофимовича). Еще мгновение и, конечно, он схватил бы его за шиворот; но к счастию Лембке повернул на крик голову. С недоумением, но пристально посмотрел он на Степана Трофимовича, как бы что-то соображая, и вдруг нетерпеливо замахал рукой. Флибустьеров осекся. Я потащил Степана Трофимовича из толпы. Впрочем, может быть, он уже и сам желал отступить.
- Домой, домой, - настаивал я, - если нас не прибили, то конечно благодаря Лембке.
- Идите, друг мой, я виновен, что вас подвергаю. У вас будущность и карьера своего рода, а я - mon heure a sonn?e.
Он твердо ступил на крыльцо губернаторского дома. Швейцар меня знал; я объявил, что мы оба к Юлии Михайловне. В приемной зале мы уселись и стали ждать. Я нк хотел оставлять моего друга, но лишним находил еще что-нибудь ему говорить. Он имел вид человека, обрекшего себя в роде как бы на верную смерть за отечество. Расселись мы не рядом, а по разным углам, я ближе ко входным дверям, он далеко напротив, задумчиво склонив голову и обеими руками слегка опираясь на трость. Широкополую шляпу свою он придерживал в левой руке. Мы просидели так минут десять.
II.
Лембке вдруг вошел быстрыми шагами, в сопровождении полицнймейстера, рассеянно поглядел на нас и, не обратив внимания, прошел было направо в кабинет, но Степан Трофимович стл пред ним и заслонил дорогу. Высокая, с
Страница 85 из 129
Следующая страница
[ 75 ]
[ 76 ]
[ 77 ]
[ 78 ]
[ 79 ]
[ 80 ]
[ 81 ]
[ 82 ]
[ 83 ]
[ 84 ]
[ 85 ]
[ 86 ]
[ 87 ]
[ 88 ]
[ 89 ]
[ 90 ]
[ 91 ]
[ 92 ]
[ 93 ]
[ 94 ]
[ 95 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 50]
[ 50 - 60]
[ 60 - 70]
[ 70 - 80]
[ 80 - 90]
[ 90 - 100]
[ 100 - 110]
[ 110 - 120]
[ 120 - 129]