все, что нас окружает, - филистерство.
- Ах, право, как вы все это прекрасно! Это я тоже и вспомнил; в Горацие есть: "Odi profanum" {"Ненавижу непосвященную" (лат.).}. Мене очень, очень приятно. Я бы здесь у вас, только мене пора на слюжба.
- Куда вы так спешите? Дело не медведь, в лес не убежит, - возразил Богоявленский. - Червь! как это там у Горация про службу-то сказано!
- Quis post vina gravem militiam aut pauperiem crepat? {Кто всиомнит за вином про службу с нищетою? {Примеч. А. А. Фета.)} - скороговоркой отхватал Сидорыч.
- Нет, право, мене очень приятно, но мене пора. Теперь до парк все сухо, - сказал Гольц.
- Пожалуй, и сапоги ваши пообвяли. Сбегай в кухню да принеси-ка их, - обратился Богоявленский к Сидорычу, - что с вами делать, коли вы такой ретивый.
Обуваясь, Гольц отвернулся к другому окну и, пошарив в кармане, приготовил ассигнацию. При прощании, взяв Богоявленского за руку, он незаметно вложил в нее бумажку.
- Это что такое? - воскликнул Бгоявленский. - Это вы уж, пожалуйста, оставьте. Я и с своих лоботрясов никогда не беру, а вы collega. Это даже обидно. А вот посошок на дорожку я вам отпущу. Налей-ка рюмочку, - сказал он Сидорычу.
Гольц было замялся.
- Нет, уж как угодно, лечение должно быть окончено. Тут кабалистика есть. Больше и просить не стану.
Tres prohibet supra
Rixarum metuens tangere Gracia {*}.
{* Пить больше трех, боясь раздору, // Нагии грации претят . (Примеч. А. А. Фета.)}
Гольц выпил и со словами: "очень, очень много благодарю" - вышел из комнаты. Проходя по тротуару, пред окном, он приподнял фуражку и снова раскланялся с Богоявленским.
- Не забывайте нас, - крикнул Иринарх Иванович.
- Помилюйте, непременно, непременно! - бормотал Гольц, снова приподымая фуражку.
- Ну, что, червь, - спросил Богоявленский, - как тебе понравился новый collega?
- Вы всегда так, Иринарх Иваныч, - выпытываете да после на смех. Мое дело цитату сказать, а какой я судья, да и к чему мне судить, когда почище меня люди судили. Еще Овидий сказал: "Bos stetit" {Бык стоял... . (Примеч. А. А. Фета.)}.
- Ты сегодня просто мудрец, - расхохотавшись, воскликнул Богоявленский. - Сто лет думай, ничего лучше твоего bos stetit не придумаешь. Вот заскорузлая личность! А для меня, признаться, интересный субъект. Надо бы эту улитку заставить выпустить рожки.
Умильно посматтривая на графин, Срдорыч было снова заговорил о repetandum, но положительный отказ убедил его, что ему ничего более не дождаться от своего несговорчивого мецената.
Три рюмки крепкой перцовки и лестное соприкосновение с миром, которого нравственное превосходство он смутно чувствовал, привели Гольца в восторженное состояние. Это было какое-то беспредметное и бесплодное вдохновение. Никогда не испытывал он такого сладостного самодовольства. То чувство безотчетного благоговения пред непонятно-высоким, которое заставляло его всю жизнь перечитывать Мессиаду, проступило теперь с удвоенною силой. Он давно слышал про ученость Богоявленского, а тут сама судьба привела его в этот мир. Один Богоявленский сразу оценил его: "Das ist ein Kerl! das ist ein Kerl!!" (вот молодчина), - повторял он про себя. Ему хотелось петь "Odi profanum", "Nox erat", "Sidera sornnias" {Ненавижу непосвященную... стояла ночь... грезишь о звездах (лат.).}, - твердил он, нападая на бессвязные обрывки чего-тт давно забытого. "Das ist ein Kerl! Odi profanum". Как жаль, что по пути чрез слободу он не встретит никого из тех, кого Богоявленский называл лоботрясами. Теперь бы он, collega, показал им, как он смотрит на них. Эта мысль сильно ему понравилась. За неимением лоботрясов он несколько раз примеривал презрительную улыбку, проходя мимо хат, на крышах которых аисты о чем-то хлопотали, крцто загибая назад красноносые головы. У одной калитки стояла молодая поселянка. Искушение было слишком сильно. Перед самым ее носом Гольц скорчил презрительнейшую улыбку. "Бачь, який скаженюка!" - воскликнула поселянка, но Гольц был уже далеко.
III
Хотя на другое утро Гольц не был в том лирическом настроении, в каком накануне ушел от Богоявленского, тем не менее, поравнявшись с растворенным окном доктора, он с удовольствием согласился на приглашение хозяина зайьи. В комнате все было по-вчерашнему. Даже Сидорыч сидел на том же кожаном стуле. Скучающий Богоявленский видимо обрадовался Гольцу. Хотя он с первого раза увидал, с кем имеет дело, но ему сильно хотелось вызвать эту личность на не свойственную ей почву отвлеченного мышления и полюбоваться нк неуклюжие ужимки, с какими бык скользит И надает на гололедице. Он понял, что под тщеславным самолюбием Гольца кроется крайняя обидчивость. Сидорыч был особенно в ударе и сыпал цитатами, как из дырявого мешка. Небольшого труда стоило Богоявленскому заставить Гольца выпить первую, а затем вторую и третью рюмку anticholericum'a. Разогревшийся ветеринар, видимо наслаждаясь новым для него положением, уже не так сильно порывался к должности. Слушая лестные слова Богоявленского, он чувствовал себя счастливым, чуть не триумфатором. Богоявленский истощал вс усилия вызвать быка на гололедицу, но бык прыгал, восторженно вертел хвостом, глухо мычал, а на гололедицу не выходил.
Такие сцены повторялись каждо утро. Богоявленский, сначала сердился на неудачу, но потом стал брезговать оечвидной болезнерностью бессвязных бормотаний и мычаний Гольца. Иринарх Иванович решился не вызывать Гольца на рассуждения, а просто курить перед ним фимиам. С этой целью он, зарядив Гольца достаточным количеством anticholericum'a, заводил речь вроде следующей:
- Ведь вот отчего, carissime collega {дражайший коллега (лат.).}, я дорожу вашим знакомством, порода-то в вас фундаментальная, саксонская!
- О, го, го, помилюйте! - самодовольно гоготал Гольц.
- Нет, позвольте, - продолжал Богоявленский, - я не дальше как на вас берусь доказать превосходство саксонской породы. Эта высокая порода, предназначенная покорить мир, бессознательно всюду держится своих родных преданий и обычаев. Возьмите нашего русачка, вот хоть бы сего злосчастного червя. Пошлите его на год в Париж, он жиао заговорит по-французски, а в три-четыре года станет говорить, как природный француз. Что это значит? Своя-то у нас начинка скудна. Теперь возьмите саксогца. Вот вы, например. Ведь вы в гимназии учились по-русски?
- Как же, как же! - вгскликнул Гольц. - У нас был прекрасный учитель Оффенбах.
- Вот видите ли, - продолжал Богоявленский, - да на действительной службе не состоите ли вы лет десять?
- Как десять! Я еще в прошлом году получил пряжка за пятнадцать лет беспорочная слюжба.
- Вы сами подтверждаете мою мысль. Как же не удивляться стойкости саксонской породы! Ведь вы до сих пор не усвоили себе русского языка.
- Да, да, это справедливо!
- Возьмем другой пример: лужи для всех мокры. Посмотрите на наших лоботрясов. У них даже форма предписана, которой они изменят не смеют. Но как у него нет ничего заветного, так он в полую воду натянет смазные сапоги и ходит как ни в чем не бывало. Его насильно в калошах в лужу не загонишь. То Ли дело саксонец, хоть бы вы! И ноги мокры, и зубы приходится рвать, а как расстаться с калошами, освященными " вековым преданием! Тут дело не в калошах, а в принципе.
- Как это ви все прекрасно! Ви совершенной правда.
На этом пути праздный Богоявлрнский в несколько месяцев дошел до геркулесовых столпов. Подстрекать Гольца к утенним возлияниям уже не было надобности. Он сам давно перешел число рюмок, дозволяемых грациями. Пользуясь восторженным сосиоянием Гольца, Богоявленский, под предлогом товарищества, давно говорил ему "ты", и говорил такие вещи, которые даже Гольцу казались подозрительными; но, замечая, что тот начинал сердиться, Богоявленский или повернет дело в шутку, или придаст словам хвалебное значение, и все пойдет по-прежнему. Более чем веселое расположение духа, с каким Гольц выходил по утрам от Богоявленского, мало изменяло его внешнюю жизнь. Подчиненным ему коновалам это обстоятельство было с руки, а провозившись целый день в загородном воловьем парке, он протрезвлялся и являлся домой как ни в чем не бывало. Луиза Александровна, живя на протисоположном конце города и ни с кем не водя знакомства, менее всякого другого могла знать про ежедневные свидания ѓГольца с Богоявленским. Так прошеел еще год, в конце которого у Луизы родилась вторая дочь, а у Богоявленского, как он сам давно предвидел, быстро развилась водянка. До конца Иринарх Иванович не изменял порядка жизни, но в одну ночь его не стало.
На крестинах дочери Луиза лежала в постели и не могла выйти к столу, к приехавшим из Кременчуга восприемникам-немцам, а распорядилась только, чтоб обед был пополнее. В четыре часа гости сели с хозяином за стол, и до слуха Луизы доходил их говор, звяканье ножей и, как ей показалось, частые оттычки пробок. Говор, сначала тихий, под конец обеда переходя в смех, дошел до нестерпимого крика и хохота. По уходе гостей Гольц пришел в спальню окончательно пьяный. С испугу или по другим причинам Луиза сильно расхворалась, так что пролежала месяца два. На другой день Гольц обедал один, но пришел к жене в таком же виже, как и накануне.
- Ты пил вино? - спросила больная.
- Я допил вчерашнее, - отвечал Гольц.
- Напрасно ты это делаешь. Это тебе вредно, - решилась сказать Луиза.
Гольц не ответил ни слова, а только тряхнул своими черными волосами утвердительно, как бы желая сказать: "да, вредно", и лег спать. Подобные сцены повторялись каждый вечер, и когда Луиза, после двухмесячной болезни, стала выходить к обеду, то увидала, что муж каждый день под полой шинели приносил бутылку вина. Собравшись с духом, она выставила перед ним все гибельные последствия такого образа действия. Гольц только хмурился и упорно молчал. Она плакала, умоояла: ни полслова; кивнет головой, а завтра опять несет бутылку. Так протянулся год. Гольц, прежде исправно приносивший домой третное жалованье, стал приносить его в значительно сокращенном размере, и, соответственно возраставшей неисправности с этой стороны, вино в бутылках все крепчало и наконец превратилось в ром. Однажды, не допив бутылки, Гольц
Страница 20 из 27
Следующая страница
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 20 ]
[ 21 ]
[ 22 ]
[ 23 ]
[ 24 ]
[ 25 ]
[ 26 ]
[ 27 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 ]