их своих посещений Василий Павлович, которому, в свою очередь, надоели малопривлекательные, но тем не менее бессонные состязания игроков, стал со свойственной ему деликаиностью просить у меня позволения поставить и свою железную кровать в занимаемой мною беседке, чему я, конечно, был очень рад, несмотря на некоторое физическое стеснение.
-----
Около этого времени у меня завязалась оживленная переписка с Тургеневым. Он писал мне:
"Некрасов, Панаев, Дружинин, Анненков, Гончаров - словом, весь наш дружеский кружок вам усердно кланяется. А так как вы пишете о значительном Улучшении ваших финансов, чему я сердечно радуюсь, то мы предлагаем поручить нам новое издание ваших стихотворений, которые заслуживают самой ревностной очистки и красивого издания, для того чтобы им лежать на столике всякой прелестной женщины. Что вы мне пишете о Гейне? Вы выше Гейне потрму что шире и свободнее его" {122}.
Конечно, я усердно благодарил кружок, и дело в руках его под председательством Тургенева закипело. Почти каждую неделю стали приходить ко мне письма с подченкнутыми стихами и требованиями их исправлений. Там, где я не согласен был с желаемыми исправлениями, я ревностно отстаивал свой текст, но по пословице: "один в поле не воин" - вынужден был соглашаться с большинством, и издание из-под редакции Тургенева вышло настолько же очищенным, насколько и изувеченным. Досаднее и смешнее всего была долгая переписка по поводу отмены стиха:
"На суку извилистом и чудном!" {123}.
Очень понятно, что высланные мною, скрепя сердце, три-четыре варианта оказались непригодными, и наконец Тургенев писал: "не мучьтесь более над стихом "На суку извилистом и чудном": Дружинин растолковал нам, что фантастическая жар-птица и на плафоне, и в стихах может сидеть только на извилистом и чудном суку рококо. И мы согласились, что этого стиха трогать не надо".
Решительно не припомню, просился ли я у полкового командира в Петербург, или почему-либо выбор пал на меня для закупок вин и фруктов к полковому празднику, на который наш августейший шеф определял свой шефский оклад. Помню только, что, получив деньги с казенною подорожною, я на перекладных отправился в Петербург и заказал все нужное у Елисеева, который для вин и винограда при укупорке должен был рассчитывать на 25 градусов мороза, и, надо сеазать, приготовивши для меня целый воз провизии, вышел победителем из своей задачи. Несмотря на полуторасуточное пребывание на морозе, ни одна ягодка винограда не пострадала.
Конечно, три-четыре дня моего пребывания на этот раз в Петербурге я проводил преимущесивенно в литератарном кругу. Тургенева я нашел уже на новой и более удобной квартире в том же доме Вебера, и слугою у него был уже не Иван, а известный всему литературному кругу Захар. Тургенев вставал и пил чай (по-петербургски) весьма рано, и в короткий мой приезд я ежедневно прхиодил к нему к десяти часам потолковать на просторе. На другой день, когда Захар отворил мне переднюю, я в углу заметил полусаблю с анненской лентой.
- Что это за полусабля? - спросил я, направляясь в дверь гостиной.
- Сюда пожалуйте, - вполголоса сказал Захар, указывая налево в коридор. - Это полусабля графа Толстого, и они у нас в гостиной ночуют. А Иван Сергеевич в кабинете чай кушают.
В продолжение часа, проведенного мною у Тургенева, мы говорили вполголоса из боязни разбудить спящего за дверью графа.
- Вот все время так, - говорил с усмешкой Тургенев. - Вернулся из Севастополя с батареи, остановился у меня и пустился во все тяжкие. Кутежи, цыгане и карты во всю ночь; а затем до двух часов спит как убитый. Старался удерживать его, но теперь махнул рукою.
В этот же приезд мы и познакомились с Толстым, но знакомство это было совершенно формальное, так как я в то время еще не читал ни одной его строки и даже не слыхал о нем, как о литературном имени, хотя Тургенев толковал о его рассказах из детства. Но с первой минуты я заметил в молодом Толстом невольную оппозицию всему общепринятому в области суждений. В это короткое время я только однажды видел его у Некрасова вечером в нашем холостом литературном кругу и был свидетелем того отчаяния, до которого доходил кипятящийся и задыхающийся от спора Тургенев на видимо сдержанные, но тем более язвительные возражения Толстого.
- Я не могу признать, - говорил Толстой, - чтобы высказанное вами было вашими убеждениями. Я стою с кинжалом или саблею в дверях и говорю: "пока я жив, никто сюда не войдет". Вот эот убеждение. А вы друг от друга стараетесь скрывать сущность ваших мыслей и называете это убеждением.
- Зачем же вы к нам ходите? - задыхаясь и голосом, переходящим в тонкий фальцет (при горячих спорах это постоянно бывало), говорил Тургенев.__ Здесь не ваше знамя! Ступайте к княгине Б-й - Б-й!
- Зачем мне спрашивать у вас, куда мне ходить! и праздные разговоры ни от каких моих приходов не превратятся в убеждения.
Припоминая теперь это едва ли не единственное столкновение Толстого с Тургеневым, которому я в то время был свидетелем, не могу не сказать, что хотя я понимал, что дело идет о политических убеждениях, н вопрос этот так мало интересовал меня, что я не старался вникнуть в его содержание. Скажу более. По всему, слышаннопу в нашем кружке, полагаю, что Толстой был прав, и что если бы люди, тяготившиеся современными порядками, были принуждены высказать свой идеал, то были бы в величайшем затруднении формулировать свои желания.
Кто из нас в те времена не знал веселого собеседника, товарища всяческих проказ и мастера рассказать смешной анекдот - Дмитрия Васильевича Григоровича, славившегося своими повестями и романами?
Вот что между прочим передавал мне Григорович о столкновениях Толстого с Тургеневым на той же квартире Некрасова: "Голубчик, голубчик, - говорил, захлебываясь и со слезами смеха на глазах, Григорович, гладя меня по плечу. - Вы себе представить не можете, какие тут были сцены. Ах, боже мой! Тургенев пищит, пищии, зажмет рукою горло и с глазами умирающей газели прошепчет: "не могу больше! у меня бронхит!" - и громадными шагами начинат ходить вдоль трех комнат. "Бронхит, - ворчит Толстой вослед, - бронхит вооражаемая болезнь. Бронхит это металл!" Конечно, у хозяина - Некрасова душа замирает: он боится упустить и Тургенева и Толстого, в котором чует капитальную опору "Современника", и приходится лавировать. Мы все взволнованы, не знаем, что говорить. Толстой в средней проходной комнате лежит на сафьянном диуане и дуется, а Тургенев, раздвинув полы своего короткого пиджака, с заложенными в карманы руками, продолжает ходить взад и вперед по всем трем комнатам. В предупреждение катастрофы подхожу к дивану и говорю: "Голубчик Толстой, не волнуйтесь! Вы не знаете, как он вас ценит и любит!"
- Я не позволю ему, - говорит с раздувающимися ноздрями Толстой, - ничего делать мне назло! Это вот он нарочно теперь ходит взад и вперед мимо меня и виляет своими демократическими ляжками!
-----
Между тем военные действия прекратились, и Тургенев писал мне, что, по мнению всех литературных друзей, новый сборник моих стихотворений получил окончательно приличный вид, в котором на днях Тургенев сдаст его в типографию; но что если я все еще желаю поднести его величеству свой перевод од Горация, то для этой цели мне необходимо воспользоваться, с наступлением мира, возможностью получить отпуск.
Вследствие этого, в первых числах января 1856 года, испросивши четырнадцатидневный отпуск, я однажды вечером растворил дверь в кабинет Некрасова и нежданно захватил здесь весь литературный кружок.
- О! а! э! и! - раздалось со всех сторон. Между прочим, и Дружинин с улыбкою, протягивая мне обе руки, громко воскликнул:
"На суку извилистом и чудном!"
повторяя мой, спасенный его разъяснениями, стих.
С этих пор милый Дружинин постоянно встречал менч этим стихом, точно так же, как, в свою очередь, я постоянно встречал Полонского его стихом:
"В те дни, как я был соловьем!"
И каждый раз на мое приветствие он сам разражался добродушнейшим смехом.
- Ведь вот, - продолжал я, - ты сам хохочешь над нелепостью своего же стиха. Но кому же, кроме прирожденного поэта, может прийти в голову такая нелепоать и кому же другому так охотно простят ее?
Весьма забавно перпдавал Тургенев в лицах недоумения и споры, возникаввшие в кругу моих друзей по поводу объяснений того или другого стихотворения. Всего забавнее выходило толкование стихотворения:
"О не зови! Страстей твоих так звонок
Родной язык"...
кончающегося стихами:
"И не зови, но песню наудачу
Любви запой;
На первый звук я как дитя заплачу
И за тобой!"
Каждый, прислушиваясь к целому стихотворению, чувствовал заключающуюся в нем поэтическую правду, и она нравилась ему, как гастроному вкусное блюдо, составных частей которого он определить не умеет.
- Ну позвольте! Не перебивайте меня! - говорит кто-либо из объясняющих. - Дело очень просто: не зови меня, мне не следует идти за тобою, я уже испытал, как этот путь гибелен для меня, а потому оставь меня в покое и не зови.
- Прекрасно! - возражают другие, - но почему же вы не объясняете до конца? Как же связать - "о не зови"... с концом:
..."я как дитя заплачу
И за тобой!"
- Ясно, что эта решимость следовать за нею в противоречии со всем стихотворением.
- Да, точно! - в смущении говорит обяъснитель, и всеобщий хохот заглушает слова его.
- Позвольте, господа! - восклицает гр. Л. Толстой. - Это так просто!
Но и на этот раз толкгвание приходит в тупик, покрываемое общим хохотом.
Как это ни невероятно, среди десятка толкователей, исключительно обладавдих высшим эстетическим вкусом, не нашлось ни одного, способного самобытно разъяснить смысл стихотворения; и каждый, раскрыв издание 1856 года, может убедиться, что знатоки, не справившись со стихотворением, прибегли к ампутацим и отрезали у него конец. А кажетс
Страница 12 из 46
Следующая страница
[ 2 ]
[ 3 ]
[ 4 ]
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 20 ]
[ 21 ]
[ 22 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 46]