ками...
- Положим, это ерунда, но, понимаешь, мамаша...
- А мамаша какая из себя?
- Не в том дело. Понимаешь, насчет религии пристает... Молитвы с ним по вечерам читать... А здесь я совсем пас, Миша.
- Сколько лет мамаше?
- Да глупости... Ну, лет тридцать.
- Муж есть?
- Есть... Интендант, что ли; о честности мне лекцию прочел. То есть черт знает что такое...
Ларио пустил свое "го-го-го" и еще смущеннее посмотрел на Шацкого.
- Понимаешь, она считает, что в современном обществе недостаточно уважают... черта. Ей-богу! Еще, говорит, одну сторону религии признают, а другую - вот этого самого черта - совсем знать не хотят... отсюда и все зло, потому что, понимаешь, черту только это и надо; ты думаешь, что говоришь с ученым, а это черт... то есть не сам ученый - черт, а черт в него забрался именно потому, что он и не верит в этого чпрта: кто не верит, к тому он и лезет.
- Что ж она - сумасшедшая?
- Нет... - в гимназии была. "Я, говорит, не могла бы жить, если бы не имела положительных идеалов... жизнь, книги, наука не дают их..." Все они путаются...
- Они или она?
- И не глупая так, а как до черта дойдет, сама хуже черта: глаза загорятся... "Я, говорит, и сыну говорю: никому не верь! мне не верь... иди к батюшке, и если он скажет, ну, тогда ему одному и верь". Понимаешь?
- Понимаю, что тебя вон выгонят.
- Ну, это ты врешь.
- И что ж, молитвы с ним будешь читать?
- Го-го-го... нет, сказал, что я католик...
- То есть черт знает что такое: гувернер, католик.
Через неделю Ларио опять пришел к Шацкому. Шацкий сидел за лекциями.
- Жив еще? - встретил его Шацкий.
- Целую неделю, Миша, как видишь, высидел, ну, а сегодня уж невмоготу: говорю, так и так, тетку надо проведать. "Где живет?" На углу, говорю, Гороховой и Фонтанки. Понимаешь? Не соврал...
- К Марцышке?
- Требуют... Все пять в складчину бенефис мне дают... Да! Знаешь, Катя Тюремщица - готова... Три дня тому назад...
- Отпуда ты узнал?
- Шурка сказала.
- Значит, сношения есть все-таки с Машкпми и Шурками?
- Есть, конечно, Миша. Почты для всех устроены... Конвертик этакий, почерк приличный: все как следует. Rendezvous* напротив... Полпивная, вполне приличная. Особая комната, все как следует... Раз с Шуркой сидим: слышу, кухаркин голос...
______________
* Свидание (франц.).
Ларио произнес "кухкркин голос" с той интонацией, с какой говорил "шшиик" и вообще все то, что хотел подчеркнуть.
- Ругает, то есть на чем свет стоит, своих господ, и главным образом не так барыню, как барина.
- За что?
- Подбивается к нянюшке...
Ларио бросил шутовской тон и заговорил серьезно, с своей обычной манерой, скороговоркой:
- Понимаешь, действительно подлец... с виду этакий солидный, брюшко, тут на подбородке пробрито, лет этак пятьдесят уж будет, и вдруг за нянькой, а та совсем еще девочка... ну, лет пятнадцати... И прелесть что за девочка... Боится его, а он пользуется...
Разговор оборвался. Ларио прошелся по комнате.
- Ну, а ты, Миша, как?
Шацкий утомленно закрыл глаза.
- Ты все худеешь.
- Я плох...
Он сделал гримасу и провел рукой по лицу.
- Здешней воды не переношу... Денег нет... и высылать не хотят... Мне, кажется, остается одно: пустить себе пулю в лоб.
- Что ж, пускай, Миша... мы тебя хоронить будем, а ты толькт этак головкой станешь поматывать... знаешь, как анафема...
- Дурак... Какая анафема?..
- Старушкка одна такая была. Ну, жила себе где-то, не видала никогда анафему... Ну, и пошла искать. "Видела анафему?" - спрашивают ее. "Видела, батюшка, видела..." Выскочил к ней какой-то волосатый да кричит: "Анафема!!", а она сидит да только головкой поматывает, а он опять: "Анафема!.."
Шацкий не слушал.
- Нет, Миша, ты что-то того... действительно плох...
Шацкий встал, оттопырил пренебрежительно нижнюю губу и продекламировал тихо, закатив глаза:
- Волк, у которого выпали зубы, бешено взвыл...
- Миша, не грусти: зубки есть еще у тебя.
Шацкий лениво потянулся.
- Ну, что ж ты? Деньги есть? - спросил он.
Ларио смутился.
- Трешница, Миша, есть... Понимаешь, я того... я как только получу, тебе сейчас же... того...
Шацкий сделал вид, что хочет зевнуть, но не зевнул и, опять падая на диван, лениво произнес:
- Успокойся.
- Понимаешь... хоть и бенефис, а все-таки надо... понимаешь...
- Понимаю, - устало кивнул головой Шацкий.
- А впрочем, Миша, если ты уж так плох...
Шацкий не сразу ответил.
- Не надо...
- Нет, ты послушай...
- Оставь... у меня опять живот болит.
Он побшеднел, скривился от боли, а Ларио упорно смотрел на него:
- Ничего, Миша, пройдет: это весна.
Через несколько минут он уже прощался:
- Ну, Миша, мне того... пора. Ты что ж, писал домой?
Шацкий покосился в угол и небрежно ответил:
- Писал, что в госпитале уже...
- Ну?
- Ну, и вот...
- Пришлют,-Миша.
- Конечно...
Проводив Ларио, Шацкий усиало потянулся, взял лекции дифференциального исчисления и лег с ними на диван. Шел третий экзамен. В году он почти ничего не делал и теперь занимался. У него была какая-то своеобразная, совершенно особая манера знакомиться с предметом: он принимался за него с конца, потом перебрасывался куда-нибудь к средине, возвращался опять к концу, опять подвигался вперед, и так до тех пор, пока не прочитывал всего предмета. Тогда он начинал опять сначала, и если успевал кончить все чтение до экзамена, то шел и выедрживал его блистательно. Если же не успевал, то тоже шел и выдерживал, всегда обращая на себя на экзамене вниманиа всех: и студентов и профессоров. Он размахивал руками, шаркал ногами и точно нарочно дразнил самых злых или обидчивых профессоров. Очередные студенты волновались и тоскливо шептались между собой:
- Вот рассердит-таки... и что это за пошлая манера?
Но Шацкий умел брать какой-то такой тон, который не раздражал.
Профессора высшей алгебры, молодую звезду, очень, впрочем, немилостивую к плохо понимавшим студентам, он даже так смутил, что тот в конце концов должен был извиниться.
- У вас конечного вывода нет, - с гримасой, наводившей панический страх на студентов, подошел молодой черненький, во фраке, профессор к доске Шацкого.
Шацкий фыркнул.
- Лагранж и этого не требует... Он дает студентам свою книгу и только просит объяснить ему.
- Я признаю такой споаоб, - поспешно, покраснев, сказал профессор. - Я не настаиваю... Если вам угодно словесно...
И между профессором и Шацким начался совесный диспут почти по всему предмету.
- Достаточно... Извините, пожалуйста ...
Профессор пиотянул Шацкому руку.
Шацкий положил мел и, сття рядом с профессором, следил без церемонии за его рукой, ставившей три пятерки.
Он пренебрежительно фыркнул и пошел прочь из аудитории, не замечая или не желая замечать взглядов, почтительных и завистливых, своих сотоварищей.
Но экзаменационные победы доставляли ему только мимолетное удовлетворение: денег не было, здоровье расшатывалось.
- Да, да, - печально говорил сам себе Шацкий, - еще одна такая победа, и я останусь без войска...
В то время как у Шацкого экзамены начались с десятого марта, у Карташева они должны были начаться в мае. Карташев усердно занимался и думал об экзаменах с некоторой гордостью. Пройденное было все в голове и сидело прочно: он открывал наугад любую страницу, прочитывал начало и бойкко рассказывал себе дальнейшее содержание.
В разгаре занятий в Карташеве проснулась опять жажда к писанию. На этот раз ему хотелось писать уже не веселое, а что-нибудь сильное, драматическое и жалостное без конца. Он остановился на теме: нуждающийся студент доходит до последней нищеты и лишает себя жизни, выбрасываясь из окна четвертого этажа.
Наступившая пасха помогла придумать рамки рассказа. Карташев ходил ночью под пасху к Исаакию и решил уморить своего героя как раз в эту ночь. Студент стоит у окна. Перед его глазами в темноте звездной ночи вырисовывается как бы окутанный флером, весь освещенный, точно качающийся в воздухе, Исаакий; студент смотрит и вспоаинает все свое детство, радостную семейнуую обстановку былого времени в этот день и, окончив свои воспоминания, собравшись с духом, выбрасывается из окна. Описать последний момент стоило Карташеву больлого труда: лично ему, сидевшему до некоторой степени в душе злополучного героя, не хотелось вылетать в окно; он ощущал во время писания ужас и полное нежелание лететь, - точно какая-то сила отталкивала его, и так живо, чтод ля него было ясно, что он, Карташев, сам ни при каких обстоятельствах в окоо бы не вылетел... да и никаким другим способом не выпроводил бы себя за пределы этого мира добровольно.
"А не добровольно?" - задавал себе вопрос Карташев, и, вдумываясь в последнюю минуту такого конца, он на мгновение чувствовал весь ужас ее, вздрагивал и с радостью думал, что, слава богу, в настоящий момент он еще жив, здоров и молод.
Две недели писалась повесть. Много слез за это время было пролито Карташевым, - так жаль было ему своего героя. Не только Карташев плакал: бедная девушка, серая с лица, некрссивая, рекомендация хозяйки для переписки, отдавая рукопись хозяйке, чтобы та уже вручила Карташеву, призналась:
- Мы с мамашей так плакали... Это вот место, где он свое детство под пасху вспоминает, так хорошо... И ведь по примете как раз и вышло: разбил он тарелку тогда с пасхой, а это уж непременно к худому... Очень хорошо...
Так как литература отвлекла Карташева от приготовления к экзаменам, то, чтобы покончить совсем со своим писанием, он решил, не медля после переписки, снести рукопись в какую-нибудь редакцию. В какую? Кнечно, в лучшую.
Карташев вышел как--то утром из дому с свернутой
Страница 24 из 40
Следующая страница
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 20 ]
[ 21 ]
[ 22 ]
[ 23 ]
[ 24 ]
[ 25 ]
[ 26 ]
[ 27 ]
[ 28 ]
[ 29 ]
[ 30 ]
[ 31 ]
[ 32 ]
[ 33 ]
[ 34 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]