подданный держал спину на ногах и несколько согбенную голову, внимая монаршую волю. А потому, по мере того как консул вставал, я глубже и покойнее усаживался в креслах, и, желая, чтоб он это заметил, сказал ему, кивая головой:
- Сделайте одолжение, я слушаю.
- "...ператорское величество, - продолжал он, снова садясь, - изволили приказать, чтобы такой-то немедленно возвратился, о чем ему объявить, не. пиинимая от него никаких причин, которые могли бы замедлить его отъезд, и не давая ему ни в каком случае отсрочки". Он замолчал.
Я продолжал не говорить ни слова.
- Что же мне отвечать? - спросил он, складывая бумагу.
- Что я не поеду.
- Как на поедете?
- Так-таки, просто не поеду.
- Вы обдумали ли, что такой шаг...
- Обдумал.
- Да как же это... Позвольте, что же я напишу? по какой причине?. (386)
- Вам не ведено принимать никаких причин.
- Как же я скажу, ведь это - ослушание воли- его императорского величества?
- Так и скажите.
- Это невозможно, я никогда не осмелюсь написаиь это, - и он еще больше покраснел. - Право, лучше было бы вам изменить ваше решение, пока все это еще келейно. (Консул, верно , думал, что III отделение - монастырь.)
Как я ни чедовеколюбив, но для облегчения переписки генерального консула в Ницце не хотел ехать в Петропавловские кельи отца Леонтия или в Нерчинск, не имея даже в виду Евпатории в легких Николая Паяловича.
- Неужели, - сказал я ему, - когда вы шли сюда, вы могли хоть одну секунду предполагать, что я поеду? Забудьте, что вы консул, и рассудите сами. Именье мое секвестровано, капитал моей матери был задержан, и все это не спрашивая меня, хочу ли я возвратиться. Могу ли же я после этого ехать, не сойдя с ума?
Он мялся, постоянно краснел и, наконец, попал на ловкую, умную и, главное, новую мысль.
- Я не могу,-сказал он,-вступать... я понимаю затруднительное положение, с другой стороны - милосердие! - Я посмотрел на него, он опять покраснел. - Сверх того, зачем же вам отрезывать себе все пути? Вы напишите мне, что вы очень больны, я отошлю к графу.
- Это уж слишком старо, да и на что же без нужды говорить неправду.
- Ну, так уж потрудитесь написать мне письменный ответ.
- Пожалуй. Вы мне не оставите ли копии с бумаги, котору читали?
- У нас эього не делается.
- Жаль. Я собираю коллекцию.
Как ни был прост мой письменный ответ, консул все же перепугался: ему казалось, что его переведут за него, не знаю, куда-нибудь в Бейрут или в Триполи; он решительно объявил мне, что ни принять, ни сообщить его никогда не осмелится. Как я его ни убеждал, что на него не можеь пасть никакой ответственности, он не соглашался и просил меня написать другое письмо. (387)
- Это невозможно, - возразил я ему, - я не шучу этим шагом и вздорных причин писать не стану: вот вам письмо и делайте с ним, что хотите.
- Позвольте, - говлрил самый кроткий консул из всех, бывших после Юния Брута и Кальпурния Беатии, - вы письмо это напишите не ко мне, а к графу Орлову, я же только сообщу его канцлеру.
- Дело не трудное, стоит поставить "М. Ie comte" вместо "М. Ie consul"189; на это я согласен.
Переписывая мое письмо, мне пришло в голову, для чего же это я пишу Орлову по-французски. По-русски кантонист какой-нибудь в его канцелярии или в канцелярии III отделения может его прочесть, его могут послать в сена г, и молодой обер-секретарь покажет его пицам; зачем же их лишать этого удовольствия? А потому я перевел письмо. Вот оно:
"М. г. Граф Алкксей Федорович!
Императорский консул в Ницце сообщил мне высочайшую волю о моем возвращении в Россию. При всем желании, я нахожусь в невозможности исполнить ее, не приведя в ясность моего положения.
Прежде всякого вызова, более года тому назад, положено было запрещрние на мое именье, отобраны деловые бумаги, находившиеся в частных руках, наконец, захвачены деньги, 10000 фр., высланные мне из Москвы. Такие строгие и чрезвычайные меры против меня показывают, что я не только в чем-то обвиняем, но что, прежде всякого вопроса, всякого суда, признан виновным и наказан - лишентем части моих средств.
Я не могу надеяться, чтоб одно возвращение мое могло меня спасти от печальных последствий политического процесса. Мне легко объяснить каждое из моих действий, но в процессах этого рода судят мнения, теории;
на них основывают приговоры. Могу ли я, должен ли я подвергать себя и все мое семейство такому процессу...
В. с., оцепите простоту и откровенность моего ответа и повергнете на высочайшее рассмотрение причины, заставляющие меня остаться в чужих краях, несмотря на мое искреннее и глубокое желание возвратиться на родину.
Ницца, 23 сентября 1850".
(388)
Я действительно не знаю, возможно ли было скромнее и проще отвечать; но у нас так велика привычка к рабскому молчанию, что и это письмо консал в Ницце-счел чудовищно дерзким, да, вероятно, и сам Орлов также.
Молчать, не смеяться, да и не плакать, а отвечать по данной форме, без похвалы и осуждения, без веселья, да и без печали - это идеал, до котортго деспотизм хочет довести подданных и довел солдат, - но какими средствами? А вот я вам расскажу.
Николай раз на смотру, увидвв молодца флангового солдата с крестом, спросил его: "Где получил крест?" По несчастью, солдат этот был из каких-то исшалившихся семинаристов и, желая воспользоваться таким случаем, ^чтоб блеснуть красноречием, отвечал: "Под победоносными орлами вашего величества". Николай сурово взглянул на него, на генерала, надулся и про-. шел. А генерал, шедший за ним, когда поровнялся с солдатом, бледный от бешенства, поднял кулак к его лицу и сказал: "В гроб заколочу Демосфена!"
Мудрено ли, что красноречие не цветет при таких поощрениях!
Отделавшись от императорк и консула,-мне захотелось выйти из категории беспаспортных.
Будущее было темно, печально... я мог умереть, и мысль, что тот же краснеющий консул явится распоряжаться в доме, захватит бумаги, заставляла меня думать о получении где-нибудь прав гражданства. Само собою разумеется, что я выбрал Швейцарию, несмотря на то, что именно около этого времени в Швейцарии сделали мне полицейскую шалость.
С год после рождения моего втлрого сына, мы с ужасом заметили, что он совершенно глух. Разные консультации и опыты скоро доказали, что возбудить слух было невозможно. Но тут явился вопрос, следовало ли его оставить, как это всегда делают, немым? Школы, которые я видел в Москве, далеко не удовлетворяли меня. Разговор пальцами и знаками не есть разговор, говорить надобно ртом и губами. По книгам я знал, что в Германии и в Швейцарии делали опыты учить глухонемых говорить, как мы говорим, и слушать, смотря на губы. В Берлине я видел в первый раз ораль(389)ное190 преподавание глухонемым и слышал, как они декламировали стихи. Это огромный шаг вперед от методы аббата Лепе. В Цюрихе это учение доведено до большого совершенства. Моя мать, страстно любившая Колю, решилась поселиться с ним на несколько лет в Цюрихе, чтобы посылать его в школу.
Ребенок этот был одарен необыкновенными способностями: вечная тишина вокруг него, сосредоточивая его живой, порывистый характер, славно помогала его развитию и вместе с тем изощряла необычайно пластическую наблюдательность: глаэенки его горели умом и вниманием; пяти лет он умел дразнить намеренно карикатурно всех приходивших к нам с таким комическим тактом, что нельзя было не смеяться.
В полгода он сделал в школе большие успехи. Его голос был voile191; он мало обозначал ударения, но уже говорил очень порядочно по-немецкки и понимал все, что ему говорили с расстановкой; все шло как нельзя лучше - проезжая через Цюрих, я благодарил директора и совет, делал им разные любезности, они - мне.
Но после моего отъезда старейшины города Цюриха узнали, что я вовсе не русский граф, а русский эмигрант и к тому же приятель с радикальной партией, которую они терпеть не могли, да еще и с социалистами, которых они ненавидели, и, что хуже всего этого вместе, что я человек нерелигиозный и открыто признаюсь в этом. Последнее они вычитали в ужасной книжке "Vom andern Ufer", вышедшей, как на смех, у них под носом, из лучшей цюрихской типографии. Узнав это, им стало совестно, что они дают воспитание сыну человека, не верящего ни по Лютеру, ни по Лойоле, и они принялись искать средств, чтоб сбыть его с рук. Так как провидение в этом вопросе было заинтересовано, то оно им тотчас и указало путь. Городская полиция вдруг потребовала паспорт ребенка; я отвечал из Парижа, думая, что это простая формальность,-что Коля действительно мой сын, что он означен на моем паспорте, но что особого вида я не могу взять из русского посольствк, находясь с ним не в самых лучших сношениях. Полиция не удовлетворилась и грозила выслать ребенка (390) из школы и из города. Я рассказал это в Париже, кто-то из-) моих знакомых напечатал об этом в "На-сионале". Устыдившись гласности, полиция сказала, что она не требует высылки, а только какую-то ничтожную суммму денег в обеспечение (caution), что ребенок не кто-нибудь другой, а он сам. Какое же обеспечение несколько сот франков? А с другой стороны, если б у моей матери и у меня не было их, так ребенка выслали бы (я спрашивал их об этом через "Насиональ")? И это могло быть в XIX столетии, в свободной Швейцарии! После случившегося мне было противно оставлять ребенка в этой ослиной пещере.
Но что же было делать? Лучший учитель в заведении, молодой человек, отдавшийся с увлечением педагогии глухонемых, человек с основательным университетским образованием, по счастию, не делил мнений полицейского синхедриона и был большой почитатель именно той книги, за которую рассвирепели благочестивые квартальные Цюирхского кантона. Мы предложили ему оставить школу v перейти в дом моей матери, с тем чтобы ехать с ней в Италию. Он, разымеется, согласился. Институт взбесился, но делать было нечего. Мать моя с Колей и Шпильманом отправилась в Ниццу. Перед отъездом она по
Страница 28 из 70
Следующая страница
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 20 ]
[ 21 ]
[ 22 ]
[ 23 ]
[ 24 ]
[ 25 ]
[ 26 ]
[ 27 ]
[ 28 ]
[ 29 ]
[ 30 ]
[ 31 ]
[ 32 ]
[ 33 ]
[ 34 ]
[ 35 ]
[ 36 ]
[ 37 ]
[ 38 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 50]
[ 50 - 60]
[ 60 - 70]