т в одну из тех великих личностей - мучеников и побитых пророков, перед которыми невольно склоняется человек. Он угас, а на его могиле росло больше и больше всепоглощающее чудовище Централизации. Перед нею особенность стерлась, завянула, побледнела личность и исчезла. Никогда на европейской почве, со времен тридцати тиранов афинских до Тридцатилетней войны и от нее до исхода Французской революции, человек не был так пойман правительственной паутиной, так опутан сетями администрации, как в новейшее время во Франции.
Оуэна исподволь затянуло илом. Он двигался, пока мог, говорил, пока ег голос доходил. Ил пожимал плечами, качал головой; неотразимая волна мещанства (224) росла, Оуэн старелся и все глубже уходил в трясину; мало-помалу его усилия, его слова, его учение - все исчезло в болоте. Иногда будто попрыгивают фиолетовые огоньки, пугающие робкие души либералов - тошько либералов, аристократы их презирают, попы ненавидят, народ не знает.
- Зато будущее их!..
- Как случится!
- Помилуйте, к чему же после этого вся история?
- Да и все-то на свете к чему? Что касается до истории, я не делаю ее и потому за нее не отвечаю. Я, как "сестра Анна" в "Синей Бороде", смотрю для вас на дорогу и говорю, что вижу - одна пыль на столбовой, больше ничего не видать... Вот елут... едут, кажется, они - нет, это не братья наши, это бараны, много бкранов! Наконец-то приближаются два гиганта - разным дорогами. Ну уж не тот, так другой потреплет Рауля за синюю бороду. Не тут-то было! Грозных указов Бабефа Рауль не слушается, в школу Р. Оуэна не идет, - одного послал на гильотину, другого утопил в болоте. Я этоoг вовсе не хвалю, мне Рауль не родной, я только констатирую факт, и больше ничего!
V
...Окоьо того времени, когда в Вандоме упали в роковой мешок головы Бабефа и Дорте, Оуэн жил на одной квартире с другим непризнанным гением и бедняком, Фультоном, и отдавал ему последние свои шиллинги, чтоб тот делал модели машин, которыми он обогатил и облагодетельствовал род человеческий. Случилось, чтг один молодой офицер показывал дамам свою батарею. Чтоб быть вполне любезным, он без всякой нужды пустил несколько ядер (это рассказывает он сам); неприятель отвечал тем же, несколько человек пали, другие были изранены, дамы остались очень довольны нервным потрясением. Офицера немножко угрызала совесть: "Люди эти, говорит, погиьли совершенно бесполезно"... но дело военное, это скоро прошло. Cela prmetait 325, и впоследствии молодой человек пролил крови больше, чем все революции (225) вместе, потребил одной конскрипцией 326 больше солдат, чем надобно было Оуэну учеников, чтоб пересоздать весь свет.
Системы у него не было никакой, добра людям он не желал и не обещал. Он добра желал себе одному, а под добром разумел власть. Теперь и посмотрите, как слабы перед ним Бабеф и Оуэн! Его имя тридцать лет после его смерти было достаточно, чтоб его племянника признали императором.
Какой же у него был секрет?
Бабеф хотел людям приказать благосостояние и коммунистическую республику.
Оуэн хотел их воспитать в другой эконтмический быт, несравненно больше выгодный для них.
Наполеон не хотел ни того, ни другого; он понял, что французы не в самом деле желают питаться спартансой похлебкой и возвратиться к нравам Брута Старшего, что они не очень удовлетворятся тем, что по большим праздникам "граждане будут сходиться рассуждать о законах 327 и обучать детей цивическим добродетелям". Вот дело другое - подраться и похвастаться храбростью они, точно, любят.
Вместо того, чтоб им мешать и дразнить, проповедуя вечный мир, лакедемонский стол, римские добродетели и миртовые венки, Наполеон, видя, как они страстно любят кровавую славу, стал их натравливать на другие народы и сам ходить с ними на охоту. Егр винить не за что, французы и без него были бы такие же. Нр эта одинаковость вкусов совершенно объясняет любовь к нему народа: для толпы он не был упреком, он ее не оскорблял ни своей чистотой, ни своими добродетелями, он не представлял ей возвышенный, преображенный идеал; он не являлся ни карающим пророком, ни поучающим гением, он сам принадлежал толпе и показал ей ее самое, с ее недостатками и симпатиями, с ее страстями и влечениями, возведенную в гения и покрытую лучами славы. Вот отгадка его силы и влияния; вот отчего толпа плакала об нем, переносила его гроб с любовью и везде повесила его портрет. (226)
Если и он пал, то вовсе не от того, чтоб толпа его оставила, что она разглядела пустоту его замыслов, что она устала отдавать последнего сына и без причины лить кровь человеческую. Он додразнил другие народы до дикого отпора, и они стали отчаяпно драться за свои рабства и за своих господ. Христианская нравственность была удовлетворена; нельзя было с большим остерврнением защищать своиз врагов!
На этот раз военный деспотизм был побежден феодальным.
Я не могу равнодушно пройти мимо гравюры, представляющей встречу Веллингтона с Блюхером в минуту победы под Ватерлоо, я долго смотрю на нее всякий раз, и всякий раз внутри груди делается холодно и страшно... Эта спокойная, британская, не обещающая ничего светлого фигура - и этот седой, свирепо-добродушный немецкий кондотьер. Ирландец на английской службе, человек без отечества - и пруссак, у которого отечество в казармах, - приветствуют радостно друг друга; и как им не радоваться, они только что своротили историю с большой дороги по ступицу в грязь, в такую грязь, из которой ее в полвека не вытащат... Дело на рассвете... Европа еще спала в это время и не знала, что судьбы ее переменились. И отчего?.. Оттого, что Блюхер поторопился, а Груши опоздал! Сколько несчастий и слез стоила народам эта победа! А сколько несчастий и крови стоила бы народам победа противной стороны?
...Да какой же вывод из всего этого?
- Что вы называете вывод? Нравоучение вроде fais се que doit, advienne сe que pourra 328 или сентенцию вроде
И прежде кровь лилась рекою,
И прежде плакал человек?
Понимание дела - вот и вывод, освобождение от лжи - вот и нравоучение.
- А какая польза?
- Что за корыстолюбие, и особенно теперь, когда все кричат о безнравственности взяток? "Истина - религия, - толкует старик Оуэн, - не требуйте от нее ничего больше, как ее самое". (227)
За все вынесенное, за поломанные кости, за помятую душу, за потери, за ошибки, за заблуждения - по крайней мере разобрать несколько букв таинственной грамоиы, понять общий смысл того, что делается около нас... Это страшно много! Дптский хлам, который мы утрачиваем, не занимает больше, он нам дорог только по привычке. Чего тут жалеть? Бабу-ягу или жизненную силу, сказку о золотом веке сзади или о бесконечном прогрессе впереди, чудотворную склянку св. Януария или метеорологическую молитву о дожде, тайный умысел химических заговорщиков или natura sic voluit? 329
Первую минуту страшно, но только одну минуту.В округ все колеблется, несется; стой или ступай, куда хочешь ни заставы, ни дороги, никакого начальства... Вероятно, и море пугало сначала беспорядком, но, как только человек понял его бесцельную суету, он взял дорогу с собой и в какой-то скорлупе переплыл океаны.
Ни природа, ни история никуда не идут, и потому готовы идти всюду, куда им укажут, если это возможно, то есть если ничего не мешает. Они слагаются a fur et a mesure 330 бездной друг на друга действующих, друг с другом встречающихся, друг друга останавливающих и увлекающих частностей; но человек вовсе не теряется от этого, кав песчинка в горе, не больше подчиняется стихиям, не круче связывается необходимостью, а вырастает тем, что понял свое положение, в рулевого, который гордо рассекает волны своей лодкой, заставляя бездонную пропасть служить себе путем сообщения.
Не имея ни программы, ни заданной темы, ни неминуемой развязки, растрепанная импровизация истории готова идти с каждым, каждый может вставить в нее свой стих, и, если он звучен, он останетсч его стихом, пока поэма не оборвется, пока прошедшее будет бродить в ее крови и памяти. Возможностей, эпизодов, открытий в ней и в природе дремлет бездна на всяком шагу. Стоит тронуть наукой скалу, чтоб из нее текла вода, да что вода, подумайте о том, что сделал сгнетенный пар, что делает электричество с тех пор, как чедовек, а не Юпитер взял их в руки. Человеческое участие велико и полно поэзии, это своего рода творчество. Стихиям, веществу все равно, (228) они могут дремать тысячелетия и вовсе не просыпаться, но человек шлет их на свою работу, и они идут. Солнце давно ходит по небу: вдруг человек перехватил его луч, задержал его след, и солнце стало ему делать портреты.
Природа никогда не борется с человеком, это пошлый, религиозный поклеп на нее, она не настолько умна, чтоб бороться, ей все равно: "По той мере, по которой человек ее знает, по той мере он может ею управлять", - сказал Бэкон и был совершенно прав. Природа не может перечить человеку, если человек не перечит ее законам; она - продолжая свое дело, бессознательно будет делать его дело. Люди это знают и на этом основании владеют морями и сушами. Но перед объективностью исторического мира человек не имеет того же уважения, тут он дома и не стесняется; в истории ему легче страдательно уноситься потоком событий или врываться в него с ножом и криком: "Общее благосостояние или смерть!", чем вглядываться в приливы и отливы волн, ег несущих, изучать ритм их колебаний и тем самым открыть себе бесконечные фарватеры.
Конечно, положение человека в истории сложнее, тут он разом лодка, волна и кормчий. Хоть бы карта была!
- А будь карта у Колумба - не он открыл бы Америку.
- Отчего?
- Оттого, что она должна была быть открыта... чтоб попасть на карту. Только отнимая у истории всякий предназначенный путь, человек и история делаются чем-то серьезным, действительным и исполненным глубокого интереса. Если события подтасованы, если вся история - развитие какого-то доисторического заговора и она сводится на одно выполнение, на одну его mise en scene - возьмемте по крайней мере и мы деревянные мечи и щиты из латуни. Неужели нам лить настоящую кровь и настоящие слезы для предс
Страница 42 из 50
Следующая страница
[ 32 ]
[ 33 ]
[ 34 ]
[ 35 ]
[ 36 ]
[ 37 ]
[ 38 ]
[ 39 ]
[ 40 ]
[ 41 ]
[ 42 ]
[ 43 ]
[ 44 ]
[ 45 ]
[ 46 ]
[ 47 ]
[ 48 ]
[ 49 ]
[ 50 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 50]