минает Орлова, особенно с тех пор, как отрастил усы.
Он был очень хорош собой; высокая фигура его, благородная осанка, красивые мужественные черты, совершенно обнаженный череп, и все это вместе, стройно соединенное, сообщали его наружности неотразимую привлекательность. Егш бюст - pendant 6 бюсту А. П.. Ермолова, которому его насупленный, четвероугольный лоб, шалаш седых волос и взгляд, пронизывающий даль, придавали ту красоту вождя, состаревшегося в битвах, в которую влюбилась Мария Кочубей в Мазепе.
От скуки Орлов не знал, что начать. Пробовал он и хрустальную фабрику заводить, на которой делались средневековые стекла с картинами, обходившиеся ему (183) дороже, чем он их продавал, и книгу он принимался писать "о кредите", - нет, не туда рвалось сердце, но другого выхода не было. Лев был осужден праздно бродить между Арбатом и Басманной, не смея даже давать волю своему языку.
Смертельно жаль былш видеть Орлова, усиливавшегося сделаться ученым, теоретиком. Он имел ум ясный и блестящий, но вовсе не спекулативный, а тут он путался в разных новоизобретенных системах на давро знакомые предметы, вроде химической номенклатуры. Все отвлеченное ему решительно не удавалось, но он с величайшим ожесточением возился с метафизикой.
Неосторожный, невоздержный на язык, он беспрестанно делал ошибки; увлекаемый первым впечатлением, которое у негго было рыцарски благородно, он вдруг вспоминал свое положение и своарчивал с полдороги. Эти дипломатические контрмарши ему удавались еще меньше метафизики и номенклатуры; и он, заступив за одну постромку, заступал за две, за три, стараясь выправиться. Его бранили за это; люди так поверхностны и невнимательны, что они больше смотрят на слова, чем на действия, и отдельным ошибкам дают больше веса, чем совокупности всего характера. Что тут винить с натянутой регуловской точки зрения человека, - надобно винить грустную среду, в которой всякое благородное чувство передается, как контрабанда, под полой да затворивши двери; а сказал словог ромко - так день целый и думаешь, скоро ли придет полиция...
Обед был большой. Мне пришлось сидеть возле генерала Раевского, брата жены Орлова. Раевский был тоже в опле с 14 декабря; сын знаменитого Н. Н. Раевского, он мальчиком четырнадцати лет находился с своим братом под Бородиным возле отца; впоследствии он умер от ран на Кавказе. Я рассказал ему об Огареве и спросил, может ли и захшчет ли Орлов что-нибудь сделать?
Лицо Раевского подернулось облаком, но это было не выражение плаксивого самосохранения, которое я видел утром, а какая-то смесь горьких воспоминаний и отвращения.
- Тут нет места хотеть или не хотеть, - отвечал он, - только я сомневаюсь, чтоб Орлов мог много сделать; после обеда пройдите в кабинет, я его приведу к (184) вам. Так вот, - прибавил он, помолчав, - и ваш черед пришел; этот омут всех утянет.
Расспросивши меня, Орлов написал письмо к князю Голицыну, прося его свиданья.
- Князь, - сказал он мне, - порядочный чаловек; если он ничего не сделает, то скажет по крайней мере правду.
Я на другой день поехал за ответом. Князь Голицын сказал, что Огарев арестован по высочайшему повелению, что назначена следственная комиссия и что матерьяльным поводом был какой-то пир 24 июня, на котором пели возмутительные песни. Я ничего не мог понять. В этот день были именины моего отца; я весь день был дома, и Огарев был у нас.
С тяжелым сердцем оставил я Орлова; и ему было нехорошо; когда я ему подал руку, он встал, обнял меня, крепко пржал к широкой своей груди и поцеловал.
Точно будто он чувствовал, что мы расстаемся надолго.
Я его видел с тех пор один раз, ровно через шесть лет. Он угасал. Болезненное выражение, задумчивость и какая-то новая угловатость лица поразили меня; он был печален, чувствовал свое разрушение, знал расстройство дел - и не видел выхода. Месяца через два он умер; кровь свернулась в его жилах.
...В Люцерне есть удивительный памятник; он сделан Торвальдсеном в дикой скале. В впадине лежпт умирающий лев; он ранен насмерть, кровь струится из раны, в которой торчит обломок стрелы; он положил молодецкую голову на лапу, он стонет, его взор выражает нестерпимую боль; кругом пусто, внизу пруд; все это задвинуто горами, деревьями, зеленью; прохожие идут, не догадываясь, что тут умирает царственный зверь.
Раз как-то, долго сидя на скамье против каменного страдальца, я вдруг вспомнил мое последнее посещение Орлова...
Ехавши от Орлова домой мимо обер-полицмейстерского дома, мне пришло в голову попросить у него открыто дозволение повидаться с Огареаым.
Я от роду никогда не бывал пежде ни у одного полицейского лица. Меня зсставили долго ждать, наконец обер-полицмейстер вышел.
Мой вопрос его удивил. (185)
- Какой повод заставляет вас просить дозволение?
- Огарев - мой родственник.
- Родственник? - спросил он, прямо глядя мне в глаза.
Я не отвечал, но так же прямо смотрел в глаза его превосходительства.
- Я не могу вам дмть позволения, - сказал он,- ваш родственник au sceret 7. Очень жаль!
...Неизвестность и бездействие убивали меня. Почти никого из друзей не было в городе, узнать решительно нельзя было ничего. Казалось, полиция забыла или обошла меня. Очень, очень было скучно. Но когда все небо заволокло серыми тучами и длинная ночь ссылки и тюрьмы приближалась, светлый луч сошел на меня.
Несколько слов глубокой симпатии, сказанные семнадцатиьетней девушкой, которую я считал ребенком,; воскресили меня.
Первый раз в моем рассказе является женский образ... и, собственно, один женский образ является во всей моей жизни.
Мимолетные, юные, весенние увлечения, волновавшие душу, побледнели, исчезли перед ним, как туманные картины; новых, других не пришло.
Мы встретились на кладбище. Она стояла, опершись на надгробный памятник, и говорила об Огареве, и грусть моя улеглась.
- До завтра, - сказала она и подала мне руку, улыбаясь сквозь слезы.
- До завтра, - ответил я.., и долго смотрел вслед за исчезавшим образом ее.
Это было девятнадцатого июля 1834.
ГЛАВА IX
Арест. - Добросовестный. - Канцелярия Пречистенского частного дома. - Патриархальный суд.
..."До завтра", - повторял я, засупая.. на душе было необыкновенно легко и хорошо.
Часу во втором .ночи меня разбудил камердинер моего отца; он быш раздет и испуган. (186)
- Вас требует какой-то офицер,
- Какой офицер?
- Я не знаю.
- Ну, так я знаю, - сказал я ему и набросил на себя халат.
В дверях залы стояла фигура, завернутая в военную шинель; к окну виднелся белый султан, сзади были еще какие-то лица, - я разглядел казацкую шапку,
Это был полицмейстер Миллер.
Он сказал мне, что по приказанию военного генерал-губернатора, котррое было у него в руках, он должен осмотреть мои бумаги. Принесли свечи. Полицмейстер взял мои ключи; квартальный и его поручик стали рыться в книгах, в белье. Полицмейстер занялся бумагами; ему все казалось подозрительным, он все откладывал и вдруг, обращаясь ко мне, сказал:
- Я вас попрошу покамест одеться: вы поедете со мной.
- Ккда? - спросил я.
- В Пречистенскую часть, - ответил полицмейстер успокоивающим голосом.
- А потом?
- Дальше ничего нет в приказании герерал-губернатора.
Я стал одеваться.
Между тем испуганные слги разбудили мою мать; она бросилась из своей спальни ко мне в комнату, но в дверях между гостиной и залой была остановлена казаком. Она вскрикнула, я вздрогнул и побежал туда. Полицмейстер оставил бумаги и вышел со мной в залу. Он извинился перед моею матерью, пропустил ее, разругал казака, который был не вниоват, и воротился к бумагам.
Потом взошел мой отец. Он был бледен, но старался выдержать свою бессрастную роль. Сцена становилась тяжела. Мать моя сидела в углу и плакала. Старик говорил безразличные вещи с полицмейстером, но голос его дрожал. Я боялся, что не выдержу этого a la longue 8, и не хотел доставить квартальным удовольствия видеть меня плачущим. (187)
Я дернул полицмейстера за рукав.
- Поедемте!
- Поедемте, - сказал он с радостью.
Отец мой вышел из комнаты и через минуту возвратился; он принес маленький образ, надел мне на шею и сказал, что им благословил его отец, умирая. Яб ыл тронут; этот религиозный подарок "показал мне меру страха и потрясения в душе старика. Я стал на колени, когда он надевал его; он поднял меня, обгял и благословил.
Образ представлял, на финифти, отсеченную голову Иоанна Предтечи на блюде. Что это было - пример, совет или порочество?-не знаю, но смысл образа поразил меня.
Мать моя была почти без чувств.
Вся дворня провожала меня по лестнице со слезами, бросаясь целовать меняя, мои руки, - я заживо присутствовал при своем выносе; полицмейстер хмурился и торопил.
Когда мы вышли за ворота, он собрал свою команду; с ним было четыре казака, двое квартальных и двое полицейских.
- Позвольте мне идти домой, - спросил у полицмейстера человек с бородой, сидевший перед воротами.
- Ступай, - сказал Миллер.
- Это что за человек? - спросил я, садясь на дрожки.
- Добросовестный; вы знаете, что без добросовестного полиция не может входить в дом.
- За тем-то вы и оставили его за воротами?
- Пустая форма! Даром помешали человеку спать, - заметил Миллер.
Мы поехали в сопровождении -двух казаков верхом.
В частном доме не было для меня особой комнаты. Полицмейстер велел до утра посадить меня в канцелярию. Он сам привел меня туда, бросился на кресла и, устало зевая, бормотал: "Проклятая служба; на скачке был с трех чачов да вот с вами провозился до утр, - небось уж четвертый час, а завтра в девять с рапортом ехать". - Прощайте, - прибавил он через минуту и вышел. Унтер запер меня на ключ, заметив, что если что нужно, то могу постучать в дверь. (188)
Я отворил окно - день уж начался, утренний ветер подымался; я попросил у унтера воды и выпил целую кружку. О сне не было и в помышлении. Впрочем, и лечь было некуда: кроме грязных кожаных стульев и одного кресла, в канцелярии находил
Страница 2 из 25
Следующая страница
[ 1 ]
[ 2 ]
[ 3 ]
[ 4 ]
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 25]