ли нравственной оседлости, определенной деятельности, юность ли в деле образования, аристократизм ли воспитания, но мы в жизни, с одной стороны, больше художники, с другой - гораздо проще западных людей, не имеем их специальности, но зато многостороннее их. Развитые личности у нас редко встречаются, но они пышно, разметисто развиты, без шпалер и заборов. Совсем не так на Западе.
С людьми самыми симпатичными как раз здесь договоришься до таких противуречий, где уж ничего нет общегго и где убедить невозможно. В этой упрямой упорности и непроизвольном непонимании" так и стучишь головой о предел мира завершенного. (102)
Наши теоретические несогласия, совсем напротив, вносили более жизненный интерес, потребность деятельного обмена, держали ум бодрее, двигали вперед; мы росли в этом трении друг об друга и в самом деле были сильнее тою composite 63 артели, которую так превосходно определил Прудон в механическом труде.
С любовью останавливаюсь я на этом времени дружного труда, полного, поднятого пульса, согласного строя и мужественной борьбы, на этих годах, в которые мф были юны в последний раз!..
Наш небольшой кружок собирался часто то у того, то у другого, всего чаще у меня. Рядом с болтовней, шуткой, ужином и вином шел самый деятельный, самый быстрый обмен мыслей, новостей и знаний; каждый передавал прочтенное и узнанное, споры обобщали взгляд, и выработанное каждым делалось достоянием всех. Ни в одной области ведения, ни в одной литературе, ни в одном искусстве не было значительного явления, которое не попалось бы кому-нибудь из нас и не было бы тотчас сообщено всем.
Вот этот характер наших сходок не понимали тупые педанты и тяжелые школяры. Они видели мясо и бутылки, но другого ничего не видали. Пир идет к полнтте жизни, люди воздержные бывают обыкновенно сухие, эгоистические люди. Мы не были монахи, мы жиьи ов все стороны и, сидя за столом, побольше развились и сделали не меньше, чем эти постные труженики, копающиеся на заднем дворе науки.
Ни вас, друзья мои, ни того ясного, славного времени я не дам в обиду; я об нем вспоминаю более чем с любовью, - чуть ли не с завистью. Мы не были похожи на изнуренных монахов Зурбарана, мы не плакали о грехах мира сего - мы только сочувствовали его страданиям и с улыбкой были готовы кой на что, не наводя тоски предвкушением своей будущей жертвы. Вечно угрюмые постники мне всегда подозрительны; если они не притворяются, у них или ум, или желудок расстроен.
Ты прав, мой друг, ты прав... -
да, ты прав, Боткин - и гораздо больше Платона, - ты, поучавший некогда нас не в садах и портиках (у нас (103) слишком холодно без крыши), а за дружеской трапезой, что человек равно может найти "пантеистическое" наслаждение, созерцая пляску волн морских и дев испанских, слушая песни Шуберта и запах индейки с трюфлями. Внимая твоим мудрым славам, я в первый раз оценил демократическую глубину нашего языка, приравнивающего запах к звуку.
Недаром покидал ты твою Маросейку, ты в Париже накчился уважать кулирарное искусство и с берегов Гвадалквивира привез религию не только ножек, но самодержавных, высочайших икр - soberana pantorilla!
Ведь вот и Р<едкин> был в Испании - но какая польза от этого? Он ездил в этой стране исторического бесправия для юридических комментарий к Пухте и Савиньи, вместо фанданго и болеро смотрел на восстание в Барцелоне (окончившееся совершенно тем же, чем всякая качуча,т о есть ничем) и так много рассказывал об нем, что куратор Строгонов, качая головой, стал посматривать на ею больную ногу и бормотал что-то о баррикадах, как будто сомневаясь, что "радыкальный юрист" зашиь себе ногу, свалившись в верноподданническом Дрездене с дилижанса на мостовую.
- Что за неуважение к науке! ты, братец, знаешь, что я таких шуток не люблю, - говорят строго Р<едкин> и вовсе не сердится.
- Это ввв-се мо-ожет быть, - замечает, заикаясь, Е. К<орш>, - но отчего же ты себя до того идентифировал 64 с наукой, что нельзя шутить над тобой, не одижая ее?
- Ну, пошло, теперь не кончится, - прибавляет Р<едкин> и принимается с настойчиаостью челрвека, прочитавшего всего Роттека, за суп, осыпаемый слегка остротами Крюкова - с изящной античной отделкой по классическим образцам.
Но внимание всех уже оставило их, оно обращено на осетрину; ее объясняет сам Щепкин, изучивший мясо современных рыб больше, чем Агассис - кости" допотопных. Боткин взглянул на осетра, прищурил глаза и тихо покачал головой, не из боку в бок, а склоняясь; один К<етчер>, равнодушный по принципу к величиям мира сего, закурил трубку и говорит о другом. (104)
Не сердитесь за эти строки вздору, я не буду продолжать их; они почти невольно сорвались с пера, когда мне представились наши московские обеды; на минуту я забыл и невозможность записывать шутки и то, что очерки эти живы только для меня да для немногих, очень немногих оставшихся. Мне бывает страшно, когда я считаю - давно ли перрд всеми было так много, так много дороги!..
...И вот перед моими глазами встают наши Лазари - ко не с облаком смерти, а моложе, полные сил. Один из них угас, как Станкевич, вадли от родины - И. П. Галахов.
Много смеялись мы его рассказам, но не веселым смехом, а тем, которыйв озбуждал иногда Гоголь. У Крюкова, у Е. К<орша> остроты и шутаи искрились, как шипучее вино, от избытка сил. Юмор Галахова не имел ничего светлого, это был юмор человека, живущего в разладе с собой, со средой, сильно жаждущего выйти на покои, на гармонию - но без большой надежды.
Воспитанный аристократически, Галахов очень рано попал в Измайловский полк и так же рано оставил его, и тогда уже принялся себя воспитывать в самом деле. Ум сильный, но больше порывистый и страстный, чем диалектический, он с строптивой нетерпеливостью хотел вынудить истину, и притом практическую, сейчас прилагаемую к жизни. Он не обращал внимания, так, как это делает большая часть французов, на то, что истина только дается методе, да и то остается неотъемлемой от нее; истина же как результат - битяа фраза, общее место. Галахов искал не с скромным самоотвержением, что бы ни нашлось, а искал именно истины успокоительной, оттого и не удивительно, что она усеользала от его капризного преследования. Ор досадовал и сердился. Людям этого слоя не живется в отрицании, в разборе, им анатомия противна, они ищут готового, целого, созидающего. Что же Галахову мог дать наш век, и притом в николаевское царствование?
Он всюду бросался; постучался даже в католическую церковь, но живая душа его отпрянула от мрачного полусвета, от сырого, могильного, тюремного запаха ее безотрадных склепов. Оставив старый католицизм иезуптов и новый - Бюше, он принялся было за философию; ее холодные, неприветные сени отстращали его, и он на нпсколько лет остановился на фурьеризме. (1105)
Готовая организация, обязательный строй и долею казарменный порядок фаланстера, если не находят сочувствия в людях критики, то, без сомнения, сильно привлекают тех усталых людей, которые просят почти со слезами, чтоб истина, как кормилица, взяла их на руки и убаюкала. Фурьеризм имел определенную цель: труд, и труд сообща. Люди вообще готовы очень часто отказаться от собственной воли, чтоб прервать колебания и нерешительность. Это повторяется в самых обыкновенных, ежедневных случаях. "Хотите вы сегодня в театр или за город?" - "Как вы хотите", - отвечает другой, и оба не знают, что делать, ожидая с нетерпением, чтоб какое-нибудь обстоятельство решило за них, куда идти и куда нет. На этом основании развилась в Америке кабетовская обитель, коммунистический скит, ставропигаальная, икарийская лавра. Неугомонные французские работники, воспитанные двумя революциями и двумя реакциями, выбились, наконец, из сил, сомнения начали одолевать ими; испугавшись их, они обрадовались новому делу, отреклись от бесцельной свободы и покорились в Икарпи такому строгому порядку я подчинению, которое, конечно, не меньше монастырского чина каких-нибудь бенедиктинцев.
Галахов был слишком развит и независим, чтоб совсем исчезнуть в фурьеризме, но на несколько лет он его увлек. Когда я с ним встретился в 1847 в Париже, он к .фаланге питал скорее ту нежность, которую мы имеем к школе, в которой долго жили, к дому, в котором провели несколько спокойных лет, чем ту, которую верующие имеют к церкви.
В Париже Галахов был еще оригиналбнее и милее, чем в Москве. Его анистократическая натура, его благородныые, рыцарские понятия были оскорбляемы на каждом шагу; он смотрел с тем отвращением, с которым гадливые люди смотрят на что-нибудь сальное - на мещанство, окпужавшее его там. Ни французы, ни немцы его не надули, и он смотрел несколько свысока на многих из тогдашних героев - чрезвычайно просто указывая их мелочную ничтожность, денежные виды и нагшое самолюбие. В его пренебрежении к этим людям проявлялось даже
национальное высокомерие, совершенно чуждое ему. Говоря, например, об одном человеке, который ему очень не нравился, он сжал в одном слове "немец!" выраже(106)нием, улыбкой и прищуриванием глаз - целую биографию, целую физиологию, целый ряд мелких, груых, неуклюжих недостатков, специально принадлежащих германскому племени.
Как все нервные люди, Галахов был очень неровен, иногда молчалив, задумчив, но par saccades 65 говорил много, с жаром, увлекал вещами серьезными и глубоко прочувствованными, а иногда морил со смеху неожиданной капризностью формы и резкой верностью картин, которые делал в два-три штриха.
Повторять эти вещи почти невозможно. Я передам, как сумею, один из его рассказов, и то в небольшом отрывке. Речь как-то шла в Париже о том неприятном чувстве, с которым мы переезжаем нашу границу. Галахов стал нам рассказывать, как он ездил в последний раз в свое именье - это был chef doeuvre.
"...Подъезжаю к границе, дождь, слякоть, через дорогу бревно, выкрашенное черной и белой краской; ждем, не пропускают. Смотрю, с той стороны наезжает на нас казак с пикой, верхом.
- Пожалуйте паспорт. Я ему отдал и говорю:
- Я, братец, с тобой пойду в караульню, здесь очень дождь мочит.
- Никак нельзя-с.
- Отчего?
- Извольте обождать.
Я повернул в австрийскую ко
Страница 21 из 48
Следующая страница
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 20 ]
[ 21 ]
[ 22 ]
[ 23 ]
[ 24 ]
[ 25 ]
[ 26 ]
[ 27 ]
[ 28 ]
[ 29 ]
[ 30 ]
[ 31 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 48]