я, но слезы все продолжали течь, и в сердце ощущалась та же нестерпимая, новая для меня боль.
Время шло. Теперь мне бы хотелось, чтобы Анюта пришла за мной. Я негодовала на нее, зачем она не приходит. "Им дела нет до меня, хоть бы я умерла! Господи! Если бы мне в самом деле умереть!" И мне вдруг стало невообразимо жалко самое себя, и слезы потекли сильнее.
"Что-то они теперь делают? Как им, должно быть, хорошо!" - подумалось мне, и при этой мысли явилось бешеное желание побежать к ним и наговворить дерзостей. Я вскочила с постели, дрожащими от волнения руками стала шарить спичек, чтобы зажечь свечу и начать одеваться. Но спичек не оказалось. Так как вещи свои я все разбросала по комнате, то одеться в темноте я не могла, а позвать горничную было стыдно; поэтому я опять бросилась на кровать и опять принялась рыдать с чувством беспомощного, безнадежного одиночества.
Первые слезы, когда организм еще не привык к страданию, утомляют скоро. Пароксизм острого отчаяния сменился тупым оцепенением.
Из парадных комнат не доносилось до нашей спальни ни единого звука, но в соседней кухне слышно было, как прислуга собиралась ужинать. Стучали ножи и тарелки; горничные смеялись и разговаривали. "Всем весебо, всем хорошо, только мне одной..."
Наконец, по прошествии, как мне казалось, нескольких вечностей, раздался громкий звонок. Это вернулись с обеда мама и тетушки. Послышались торопливые шаги лакея, идущего отворять; затем в передней раздались громкие веселые голоса, как всегда, когда возвращаются от гостей.
"Достоевский, верно, не ушел еще. Скажет ли Анюта сегодня маме, что случилось, или завтра?" - подумалось мне. А вот я и его голос различила в числе других. Он прощается, торопится уйти. Напржяерным слухом я могу даже рассляшать, как он надевает галоши. Вот опять захлопнулась парадная дверь, и вскоре после этого по коридору раздались звонкие шаги Анюты. Она отворила дверь спальни, и яркая полоса света упала мне прямо на лицо.
Моим заплаканным глазам этот свет показался обидно, нестерпимо ярким, и чувство физической неприязни к сестре внезапно подступило к горлу.
"Противная! радуется!" - подумалось мне с горечью. Я быстро повернулась к стене и притворилась спящею.
Анюта, не торопясь, поставила свечу на комод, потом подошла к моей кровати и простояла несколько минут молча.
Я лежала, не шевелясь, притавив дыхание.
- Ведь я вижу, что ты не спишь! - проговьрила, наконец, Анюта.
134
Я все молчала.
- Ну, хочешь дуться, так дуйся! Тебе же хуже, ничего не узнаешь! - решила, наконец, сестра и стала раздеваться как ни в чем не бывало.
Помнится, мне снился в эту ночь чудесный сон. Вообще это очень странно: когда бы в жизни ни обрушивалось на меня большое, тяжелое горе, всегда потом, в следующую за тем ночь, снились мне удивительно хорошие, приятные сны. Но как тяжела зато бывает минута про-буждениия! Грезы еще не совсем рассеялись; во всем теле, уставшем от вчерашних слез, чувствуется после нескольких часов живительного сна приятная истома, физическое довольство от восстановившейся гармонии. Вдруг, словно молотком, стукнет в голове воспоминание того ужасного, непоправимого, что совершилось вчера, и душу охватит сознание необходимости снова начать жить и мучиться.
Много есть в жизни скверного! Все виды страдания отвратительны! Тяжел пароксизм первого острого отчаяния, когда все существо возмущается и не хочет покориться и постигнуть еще не может всей тяжести утраты. Едва ли не хуже еще следующие за тем долгие, долгие дни, когда слезы уже вве выплаканы и возмущение улеглось, и человек не бьется головой о стену, а сознает только, как под гнетом обрушившегося горя у него на душе совершается медленный, невидимый для других процесс разрушения и одряхления.
Все это очень скверно и мучительно, но все же первые минуты возвращения к печальной действительности после короткого промежутка бессознательности - чать ли не самые тяжелые из всех.
Весь следающий день я провела в лихорадочном ожидании: "что-то будет?" Сестру я ни о чем не расспрашивала. Я продолжала испытывать к ней, хотя и в слабей-
135
шнй уже степени, вчерашнюю неприязнь и потому всячески избегала ее.
Видя меня такой несчастной, она попробовала было подойти ко мне и приласкать меня, но я грубо оттолкнула ее с внезапно охватившим меня гневом. Тогда оеа тоже обиделась и предоставила меня моим собственным печальным размышлениям.
Я почему-то ожидала, что Достоевский непременно придет к нам сегодня и что тогда произойдет нечто ужасное, но его не было. Вот мы уже и за обед сели, а он не показывался. Вечером же, я знала, мы должны были ехать в концерт.
По мере того, как время шло, и он не являлся, мне как-то становилось легче, и у меня стала даже возникать какая-то смутная, неопределенная надежда. Вдруг мне пришло в голову: "Верно, срстра откажется от концерта, останется дома, и Федор Михайлович придет к ней, когда она будет одна".
Сердце мое ревниво сжалось при этой мысли. Однако Анюта от концерта не отказалась, а поехала с нами и была весь вечер очень весела и разговорчива.
По возвращении из концерта, когда мы ложились спать и Анюта уже собиралась задуть свечу, я не выдержала и, не глядя на нее, спросила:
- Когда же придет к тебе Федор Михайлович?
Анюта улыбнулась.
- Ведь ты же ничего не хочешь знать, ты со мной говорить не хочешь, ты изволишь дуться!
Голос у нее был такой мягкий идобрый, что сердце мое вдруг растаяло, и она опять стала мне ужасно мила.
"Ну, как ему не любить ее, когда она такая чудная, а я скверная и злая!" - подумала я с внезапным наплывом самоуничижения.
136
Я перелезла к ней на кровать, прижалась к ней и заплакала. Она гладила меня по голове.
- Да перестань же, дуиочка! Вот глупая! - повторяла она ласково. Вдруг она не выдержлаа и залилась неудержимым смехом.- Ведь вздумала же влюбиться, и в кого? - в человека, который в три с половиеой раза ее старше! - сказала она.
Эти слова, этот смех вдруг возбудили в душе моей безумную, всю охватившую меня надежду.
- Так неужели же ты не любишь его? - спросила я шепотом, почти задыхаясь от волнения.
Анюта задумалась.
- Вот видишь ли,- начала она, видимо, подыскивая слова и затрудняясь: - я, разумеется, очень люблю его и ужасно, ужасно уважаю! Он такой дообрый, умный, гениальный! - она совсем оживилась, а у меня опять защемило сердце,- но как бы тебе это объяснить! я люблю его не так, как он... ну, словом, я не так люблю его, чтобы пойти за него замуж! - решила она вдруг.
Боже! как просветлело у меня на душе; я бросилас ьк сестре и стала целовать ей руки и шею. Анюта говорила еще долго.
- Вот видишь ли, я и сама иногда удивляюсь, что не могу его полюбить! О такой хороший! Вначале я думала, что может быть, полюблю. Но ему нужна совсем не такая жена, как я. Его жена должна соваем, совсем посвятить себя ему, всю свою жизнь ему отдать, толоко о нем и думать. А я этого не могу, я сама хочу жить! К тому же он такой нервный, требовательный. Он постоянно как будто захватывает меня, всасывает меня в себя; при нем я никогда не бываю сама собою.
Все это Анюта говорила, якобы обращаясь ко мне, но, в сущности, чтобы разъяснить себе самой. Я делпла
137
вид, что понимаю и сочувствую, но в душе думала: "Господи! Какое должно быть счастье быть постоянно при нем и совсем ему подчиныться! Как может сестра отталкивать от себя такое счастье!"
Как бы то нм было, в эту ночь я уснула уже далеко не такая несчастная, как вчера.
Теперь уже день, назначенный для отъезда, был совсем близок. Федор Михайлович пришел к намм еще раз, проститься. Он просидел недолго, но с Анютой держал себя дружественно и просто, и они обещали друг другу переписываться. Со мной его прощанье было очень нежное. Он даже поцеловал меня при расставании, но, верно, был очень далек от мысли, какого рода были мои чувства к ннму и сколько страданий он мне причинил.
Месяцев шесть спустя сестра полачила от Федора Михайловича письмо, в котором он извещал ее, что встретился с удивительной девушкой, которую полюбил и которая согласилась пойти за него замуж. Девушка эта была Анна Григорьевна, его вторая жена. "Ведь если бы за полгода тому назад мне кто-нибудь это предсказал, клянусь честью, не поверил бы!" - наивно замечал Достоевский в конце своего письма.
Сердечная рана зажила тоже скоро. Те несколько дней, которые мы оставались еще в Петербурге, я все еще ощущала небывалую тяжесть на сердце и ходила печальнее и смирнее обыкновенного. Но дорога стерла с души моей последние следы только что пережитой бури.
Уехали мы в апреле. В Петербурге стояла еще зима; было холодно и скверно. Но в Витебске нас встретила уже настоящая весна, совсем неожиданно, в каких-нибудь два дня вступившая во все свои права. Все ручьи и реки выступили из берегов и разлились, образуя целые моря. Земля таяла. Грязь была невообрадимая.
По шоссе все шло кое-как, но, доехав до нашего
138
уездного города, нам пришлось оставить на постоялом дворе нашу дорожную карету и нанять два плохих тарантасика. Мама и кучер ехали и беспокоились: как-то мы доберемся! Мама главным образом боялась, что отец будет упрекать ее, зачем она так долго засиделась в Петербурге. Однако, несмотря на все аханья и стоны, ехать было отлично.
Помню я как мы уже поздно вечером, проезжали бором. Ни мне, ни сестре не спалось. Мы сидели молча, еще раз переживая все разнообразные впечатления прошедших трех месяцев и жадно втягивая в себя тот пряный, весенний запах, которым пропитан был воздух. У обеих до боли щемило сердце каким-то томительным ожиданием.
Мало-
Страница 23 из 31
Следующая страница
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 20 ]
[ 21 ]
[ 22 ]
[ 23 ]
[ 24 ]
[ 25 ]
[ 26 ]
[ 27 ]
[ 28 ]
[ 29 ]
[ 30 ]
[ 31 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 31]