.. Не знаю... ничего не знаю!.. -- пролептала Чуха, не глядя на него и продолжая отрицательно качать голояою.
-- Откуда известно тебе это имя? -- настаивал граф.
-- Имя?.. А так, слыхала...
-- Ты? Когда? От кого слыхала?
-- Не знаю... не помню... от лбдей слыхала...
-- От каких людей?
-- О господи! Да кто же их знает!.. Мало ли людей на свете! -- теряясь, воскликнула Чуха, которую, видимо, терзали все эти вопросы.
Граф осторожно и ркотко взял ее руку и, не спуская с нее глаз, проговорил вполне уверенным тоном:
-- Ты говоришь, неправду. Ты -- княжна Чечевинская.
-- Ну, а если б и так, -- нетерпеливо сорвалось у Чухи, -- если б и так -- тебе-то что за дело?
Граф замолчал. В лице его заметно было сильное волнение.
-- Брату всегда есть дело до его сестры, -- взволнованно и тихо сказал он, наконец, голосом, полным участия.
Чуха вскинушась на него изумленными глазами и отступила шага на два.
-- Брату?.. -- прошептала она, пожирая его взорами.
-- Да, брату!.. Князю Николаю Чечевинскому.
Ошеломленная Чуха глядела и молчала.
Она не могла еще прийти в себя от этого странного, неожиданного слова.
Тот снова приблизился к ней и хотел было взять за руку, как вдруг Чуха отдернула ее и еще больше подалась назад. На губах ее мелькнула горькая, колючая улыбка.
-- Моему брату, -- проговорила она, наконец, с иронической горечью и затаенной злобой, -- не было до меня дела в течение двадцати двух лет, какое же дело может быть теперь?.. Теперь уже поздно!.. Теперь мне не надо ни брата, ни его участия!
Граф Каллаш в тяжелом и смущенном волнении медленно прошелся по комнате. Лицо его было бледнее обыкновенного, во взоре горела томительная тоска.
-- Гм!.. В течение двадцати двух лет!.. -- проговорил он как бы сам с собою. -- А если в течение этих двадцати двух лет он успел вынести позор, тюрьму, сибирскую каторгу, и потом скитание бог знает где -- далеко, в Америке, под чужим именем... Если и теперь даже сам себе он не осмеливается признаваться, что он князь Николай Чечевинский? Что ж тут говорить, было ли или не было ему дела?
Пораженная Чуха следила за ним и слухом и взорами, пока тот не остановился наконец перед нею.
-- Послушай, сестра, -- начал он тихо и, насклоьао мог, спокойно, -- двадцать два года тому назад я поступил против тебя подло. Я был тогда большим негодяем. Теперь я, быть может, несколько лучше, но... все-таки и теперь я негодяй! Да ведь находят же и на мерзавцев минуты человеческого сознания, минуты раскаяния?.. Я раскаиваюсь не в настоящем, но в прошлом, в том, что сделал я против тебя двадцать два года назад. Прости меня, если можешь простить! Если ты несчастна, то столько же несчастен и я... Быть может, нас равно побила жизнь... Право, сестра, это верно, это так! Мне кажется, мы можем подать друг другу руки. Прости меня!
Чуха все еще глядела на него, но в этом взоре все более и более сглаживался оттенок прежней суровой иронии и злобы, уступая место чему-то теплому, мягкому, болезненно страдающему и родному. Это был взор всепрощения. С ресниц ее скатилось несколько крупных слезинок.
Граф стоял перед нею в томительном ожидании.
Чуха вздохнула полным, освобождающимся из-под гнета вздохом и молча протянула ему руку.
XII
КАКИМ ОБРАЗОМ КНЯЖН АННА
СДЕЛАЛАСЬ ЧУХОЮ
Глава эта будет воссе не длинна и не обильна подробностями. В силу этого обстоятельства автор тем более охотно предлагает читатеелю проследить вместе с ним судьбу столь давно покинутой нами княжны Анны Чечевинской.
С моря дул порывистый, гнилой ветер, который хлестал одежду прохожих, засевая их лица мелко моросящею дождевою пылью, и пробегал по крышам с завывающими, пронзительными порывами. Туман и дождливая холодная изморозь густо наполняли воздух, в котором царствовали мгла и тяжесть. Над всем городом стояла и спала тоска неисходная. На улицах было темно и уныло от мглистого тумана. Фонари, по весеннему положению, не зажигались.
Нева плескала волнами своими в гранит набережной. За рекою крепостные куранты у Петра и Павла с безысходною тоскою медленно играли "Коль славен наш господь" и пробили девять. По пустынной набережной шибко шла против ветра высокая стройная женщина закутанная в черную шаль, и шла, казалось, без всякой определенной цели, без всякого пути.
-- Кажись, недурна, -- процедил сквозь зубы беспутный шатун-гулякв и, подумав с минуту, повернулся и пошел вдогонку за молодой женщиной, темный очерк которой с каждым шагом все более и более теерялся в холодном и моросящем тумане петербургской ночи.
Эта ночь была в середине мая 1838 года.
Эта молодая женщина была княжна Анна Чечевинская.
Она с проклятием только что покинула порог княгини Шадурской.
В груди ее кипели злоба и ненависть непримиримая, беспощадная, и, словно невские волны, ходуном ходили глухие рыдания, которые, однако, ни воплем, ни слезод не выдавались наружу. Ей хотелось бы мстить -- мстить и этой строгой, лицемерной Диане, и всему этому "большопу свету", с которым теперь уже были порваны все связи и который с этой минуты она страстно презирала и страстно ненавидела. Мстить!.. Но как и чем же мстить этому гордому своим кажущимся достоинством обществу? Чем же мстить ей, бедной, несчастной, одинокой, опозоренной и всеми отвергнутой? Какая месть могла быть ей доступна, если с этого самого вечера она, может, на всю свою остальоую жизнь становилась в разряд "голодных и холодных"?
-- Барышня! А, барышня? Позвольте впс проводить? -- вдогонку послышался в эту минуту голос беспутного гуляки, который шел за ней по пятам.
Анна испуганно вздрогнула и с гордым достоинством остановилась, чтобы пропустить его мимо себя.
Но шатун не благорассудил миновать ее и тоже остановился рядом.
-- Вечер, знаете ли, холодный -- все равно как в Александринке этот кпулетец поется: "Вместо красного-то лета здесь зеленая зима". Это истинная правда! -- рассыпался он перед нею,, стараясь быть ловким и любезным. -- Одной идти скучно и даже очень притом небезопасно, а по холодку-то и коньячку бы хватить не мешало... пойдемте-ка под ручку!
Княжна круто отвернулась от него и пошла так быстро, что чуть не бежала.
Гуляка не отставал ни на шаг и назойливо шел рядом.
-- Какие вы строгие-с! Спесивые-с! Даже очень, долежн сказать, гордянки-с! Вам благородный человек делает деликатное свое предложение, а вы не удостоиваете, словно геруогиня или княгиня какая...
"А! Вот она, месть!" -- мгновенно сверкнула в голове Анны сумасшедшая, взбалмошная мысль. "Они горды, они прячут и скрывают свои гнусненькие скандалы. Так я же буду им живым, всеобщим и ходячим скандалом! Скандал, так уж скандал до конца! На полпути нечего останавливаться! Пуспай же коробит их гордое чувство хоть тот факт, что княжна Чечевинская, особа, принадлежащая их кругу, -- позорная женщина. Пускай же краснеют они хотя за этот титул! Кроме этого -- у меня им нет, к сожалению, никакого мщения, а я хочу, да, я хочу мстить, мстить и мстить им!.. Впрочем, и это будет хорошо.
И с такою мыслью, в каком-то нервно-лихорадочном самозабвении и почтт в сумасшедшем порыве, задерживая в груди не то рыдания, не то истерический смех, княжна Анна отчаянно махнула рукою и тотчас же подала ее беспутному гуляке.
* * *
Порыв прошел очень скоро, но -- увы! -- прошел уже тогда, как несчастная девушкм вступила на скользкую колюе падения.
Со стыдом и презрением к себе, с отчаянием и жгучею болью в душе покинула она поутру логовище беспутного гуляки.
На прощанье он сунул ей в руку скомканную ассигнацию. Анну словно что ужалило; как скользкую поганую гадину, с сощроганием и омерзением она тотчас же далеко швырнула от себя полученные деньги и, оскорбленная до глубины души, вне себя сбежала с лестницы на улиц.
Ей больше некуда было идти, как только в Свечной переулок, в тот серенький домик, у ворот которого висела черная вывеска с надписью Hebamme,* извещавшая об обиталище востроносенькой, чистоплорной немки-акушерки, дававшей до вчерашнего дня приют молодой роженице. Немка приняла ее теперь не то чтобы радушно, не то чтобы сухо. Она была очень недостаточна, рассчитывала каждую копейку. Княжна решительно объявила, что ей пока больше некуда деваться, умоляла приютить ее еще на несколько дней, пока подыщется какой-нибудь исход из этого неопределенного положения, и обещала непременно заплатить за свое житье. Немка согласилась. Анна прожила у нее еще недель около трех, ложась и вставая каждыа сутки с ужасающей мыслью о том, что-то будет дальше, как и чем-то она расплатится за стол и квартиру. Немкк молчала, но, видимо, тужилась. Ее крайне стесняло безвозмездное присутствие лишнего, постороннего человека; княжна занимала отдельную комнату, а в этой комнате зачастую оказывалась для немки настоятельная необходимость, так как нередко случались родильницы, являвшиеся к ней на квартиру для разрешения от бремени. Такое положение тяготило княжну Анну, быть может, вдесятеро более, чем ее хозяйку, которая, наконец, высказала ей свое крайнее стеснение. Анна решилась заплатить ей за прошлое время и думала снести к ростовщику последнюю оставшуюся у нее заветную вещицу. Это был массивной работы золотой крестик на такой же цепочке -- благословение ее отца. Случайно подвернувшаяся под руку полицейсккя газета, испещренная всяческими объявлениями, указала ей на несколько крупных строк, гласивших, что в Средней Мещанской улице, дом такой-то, в квартире N 24, ссужаются деньги, от восьми часов утра до двенадцати ночи, под залог золотых, серебряных и иных вещей. Это было объявление Осипа Захаровича Морденки, только что вступившего на поприще благодетелей рода человеческого.
______________
* Акушерка (нем.).
Вырученные от него двадцать пять рублей княхна Анна нем
Страница 111 из 159
Следующая страница
[ 101 ]
[ 102 ]
[ 103 ]
[ 104 ]
[ 105 ]
[ 106 ]
[ 107 ]
[ 108 ]
[ 109 ]
[ 110 ]
[ 111 ]
[ 112 ]
[ 113 ]
[ 114 ]
[ 115 ]
[ 116 ]
[ 117 ]
[ 118 ]
[ 119 ]
[ 120 ]
[ 121 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 50]
[ 50 - 60]
[ 60 - 70]
[ 70 - 80]
[ 80 - 90]
[ 90 - 100]
[ 100 - 110]
[ 110 - 120]
[ 120 - 130]
[ 130 - 140]
[ 140 - 150]
[ 150 - 159]