и, а он во всяком случае в ответе, потому -- дворник старый и на мрстах живалый, стало быть, не может отговариваться незнанием постановлений, прямо касающихся до его обязанностей.
Видит дворник, что одному за все дело претерпеть придется, а за что тут терпеть одному, коли работали все вместе? Его, что называется, захороводили в дело, посулили чуть ли не половину добычи, он же им и плдробные сведения о Белкине сообщил, да он же теперь и отдуваться за всех должен, тогда как остальные гуляют себе на воле и пользуются обильными плодами его подвода.
"Нет, ребята, шалите! Попридержись маненько, -- решил с досады дворник да при первом ж едопросе и брякнул всю правду: -- Уж коли терпеть, так всем заодно, не чем одному-то задаром!"
И таким образом добрались до главного воротилы остроумного обыска. Иван Иванович Зеленьков, который только что успел обзавестись приятными брючкаси, форсистыми фрачками и шикозным "пальтом", должен был -- увы! -- очутиться в Литовском замке, под судом и следствием. Улики все были против него, потому что при обыске в его квартире оказалась часть известных по нумерам билетов Белкина и полный жандармский костюм с эполетами капитанского ранга. Часть билетов с таким же костюмом отыскалась и в мемте жительства возлюбленной Луки Летучего. Белкин на очной ставке сразу признал и того и другого. Как тут ни запирайся, а против таких очевидных улик ничпго не поделаешь -- и судебное решение не могло оттянуться в долгий ящик.
Иван Иванович предвидел эту неизбежную близость. Трусливое сердчишко его сжималось от страха и трепета. Напуганная фантазия, как и во время оно, стала ярко разрисовывать ему торжественную прогулку на фортунке к Смольному затылком, с эффектным спектаклем на эшафоте, и почти ни одной ночи не проходило без того, чтобы несчастному Зеленькову не пригрезился страшный Кирюшка, который растягивает на кобыле его тело белое, привязывает крепкими ремнями руки-ноги его, примеряет на руке плеть ременную, и свистко поигрывает ею в воздухе, разминая свою палачевскую руку, да все приноравливаясь к жгутищу, чтобы оно ловчее пробирало. И слышит Иван Иванович, как собачий сын Кирюшка молодцевато прошелся по эшафоту и зычным покриком подапт ему весть: "Берегись! Ожгу!" И замирает и рвется на части слабое сердчишко Ивана Иваныча, и в ужасе просыпается он, и начинает креститься на все стороны и молить бога отвести от его спины эту беду неминучую.
Совсем исхудал даже бедняга от своей кручинной, занозистой думы. Не страшит его нимало самый процесс прогулки на Конную площадь, ни всенародная выставка на черном эшафоте, на позор всему люду доброму, а пуще всего страшит эта проклятая плеть ременная, и от нее-то думает увернуться Иван Иванович.
А в тюрьме уже носятся положительные сведения, что, может, всего-то через несколько месяцев по всей России отменят навеки наказание телесное, так что уже ни за какую провинность, ниже за самое святотатство с душегубством, не станут полосовать плетьми спину человеческую. И ждут не дождутся арестанты этого благодатного времени, и молят бога, чтобы поскорее принес им государский указ этот праздник светлый.
В тюрьме необыкновенно быстро распространяются все новост иадминистративные и законодательные; все, что хоть сколько-нибудь касается арестанта, его жизни и его судьбы, с величайшим участием и живым интересом принимается и комментируется за этими крепкими каменными стенами. Это их насущные и сердечные вопросы. Несколько месяцев, если даже не гораздо более года, которые предшествовали обнародованию указа об отмене телесных наказаний, были в среде заключенников самым горячим временем. Тут их интересовала каждая малейшая новость, касавшаяся до этого указа и долетавшая к ним при посредстве чрезрешеточных тюремных свиданий. Почти каждая неделя приносила им нечто новое, и эти отрадные слухи все более и более облекались в достоверность несомненно грядущего факта.
Ивану Ивановичу только и мечталось о том, как бы дотянуть свое тюгемное пребывание до этого благодатного времени, как бы отсрочить судебный приговор до обнародования указа. Средство было в его руках, и средство это представляло общую и обычную систему всех уголовных арестантов, которою они пользовались в прежние времена, дабы отсрочить себе страшное наказание. Система эта известна. Чуть увидит, бывало, арестант, что дело его приходит к концу и что, стало быть, наступает страшный день расправы, он шел и открывал про себя какое-нибудь новое, еще неизвестное властям претсупление, часто даже взводя голый поклеп на собственную свою голову. По этому новому, добровольному открытию возникало новое следствие, и старое решение откладывалось для того, чтобы последовать потом уже по совокупности преступлений. Кончалось новое следствие, арестант объявлял себя виновным в третьем преступлении и наводил на его следы. После третьего следовало четвертое, и так далее -- дело затягивалось на несколько лет, а когда уже больше нечего было открыть, ни клепать на себя, арестант решался тут же, в тюрьме, на какой-нибудь уголовный поступок, вроде того, чтобы взять да поранить ножом или зашибить до смерти ни в чем не повинного товарища, броситься на приставника, или норовит сорвать эполеты офицеру, оскорбить смотрителя или вообще сделать что-нибудь такое, за что опять подвергли бы его новому суду и следствию. На такие насильственные преступления и поклепы на собственную личность побуждало единственно лишь чувство страха перед Кирюшкиной плетью.
Иван Иванович Зеленьков ждал указа, как манны небесной. Для избежания плетей и для оттяжки времени ему оставалось одно только средство: в постепенном порядке объявлять о прежних своих преступлениях. Так он и делал, и дошел, наконец, до самого главного, которое заключалось в участии по делу Бероева, то есть собственно в том, каким способом он опутал этого последнего через подброску на печь известных вещей и документов. В прямых интересах Ивана Ивановича было как можно более запутать и осложнить своее дело, приплетя к нему возможно большее количество прикосновенного народа. Чем сложнее будет следствие, тем дольше проволочится время, а там -- даст бог -- и вожделенный указ подоспеет. Он заявил чистосердечно, что, по наущению Александры Пахомовны Пряхиной, вместе с коею он, Зеленьков, состоял тайным агентом у генеральши фон-Шпильце, вызван был он, во-первых, на задушение дворника Селифана Ковалева, во-вторых, на тайную подброску в квартиру Бероева литографского камня, пакета с какими-то неизвестными ему бумагами ид вух полных экземпляров заграничной газеты "Колокол" за первое полугодие 1859 года; причем присовокупил, что Пряхина все наущения и подстрекательства свои делала по приказанию самой генеральши фон-Шпильце, о чем тогда же ему и объявила.
Показание это было так важно, что невозможно было оставить его без внимания, тем более, что неповинная жертва этих темных происков все еще томилась в крепостном каземате. Показание Зеленькова немедленно же было объявлено тем, кому о том ведать надлежало, и вслед за этим закипело новое и самое горячее следствие.
Прежде всего нужно было схватиться за Сашеньку-матушку.
XLVII
ЗА ТУ И ЗА ДРУГУЮ
Тапрр Герман Типпнер около четырех месяцев провалялся в больнице и за все это время его в особенности смущало и озадачивало то, чт ни одна из дочерей ни разу не пришла навестить его. Старик мучился неизвестностью, что сталось с ними, какая судьба постигла обеих в эти четырп месяца его отсутствия. Наконец кое-как его подняли на ноги и выпустили на свет божий.
Он вышел из-под больничного крова с твердой решимостью и надеждой -- во что бы то ни стало вырвать Луизу из когтей тетеньки. Но вместе с этой надеждой, пока шел он домой, сердце его еще пуще прежнего засосала все та же мучительная неизвестность о судьбе дочерей, и особенно младшей, Христины. Герман Типпнер мало рассчитывал на христиански бескорыстное милосердие Спиц, отлично зная, что они не станут даром кормить и держать на квартире лишнего человека. Тем не менее, пока еще судьба этой девочки оставалась ему неизвестна, он лучше бы хотел верить, что майорская чета воспользовалась всем его налчиным имуществом взамен куска хлеба да полуторааршинного прострагства на постельную подстилку в каком-нибудь углу для его Христины.
Но каков же был удар ему, когда, вернувшись в знакомую квартиру, он не нашел там второй своей дочери!
Самая комната была уже занята новыми жильцами.
И нужно же было, чтобы на ту самую пору Домна Родионовна ругательски разругалась с Сашенькой-матушкой из-за каких-то углей для самовара! Подобные пассажи случались нередко между этими двумя достойными особами. Но как быстро и коротко зачиналась ссора, так скоро наступало и примирение. По прошествии каких-нибудь двух-трех суток, при первой задушевной встрече на лестнице или в мелочной лавчоке, старые приятельницы прощали друг дружке обоюдные обиды и запивали свое примирение кофеишком грешным. Тем не менее, пока продолжался разрыв, не было той пакости и мерзости, которую одна про другую не постыдились бы разгласить самым пространным образом, причем одна другой непременно старалась поусердствовать так, чтобы и небу и загривку жарко было.
Когда Герман Типпнер, взволнованный мучителтным страхом ожидания и неизвестности, задал Домне Родионовне решительный вопрлс, куда девалась его дочь Христина, майорша брякнула ему сразу, что Пряхина перетащила ее к себе -- потому, не поважать же им задаром лишний рот у себя на квартире -- и что недель около четырех девушка проживала у нее, пока, наконец, однажды Сашенька-матушка не напоила ее допьяна и в этом виде свела ее с одним временно приезжим евреем-купцом, с которого сорвала-таки порядочный кушик, отнесенный еб в сберегательную кассу.
-- Даром что сама свиньею живет, а у самой, подп-ка порядком-таки принакоплено! -- завистливо-злобственно заключила майорша свое обличительное повествование.
Потом добавила она, что девушка очень много и долго плакала, не з
Страница 151 из 159
Следующая страница
[ 141 ]
[ 142 ]
[ 143 ]
[ 144 ]
[ 145 ]
[ 146 ]
[ 147 ]
[ 148 ]
[ 149 ]
[ 150 ]
[ 151 ]
[ 152 ]
[ 153 ]
[ 154 ]
[ 155 ]
[ 156 ]
[ 157 ]
[ 158 ]
[ 159 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 50]
[ 50 - 60]
[ 60 - 70]
[ 70 - 80]
[ 80 - 90]
[ 90 - 100]
[ 100 - 110]
[ 110 - 120]
[ 120 - 130]
[ 130 - 140]
[ 140 - 150]
[ 150 - 159]