не беда! По крайней мере я сделал все, что нужно в моих критических обстоятельствах. Пойдемте, любезный дядюшка; я расскажу вам все дорогой. Ваши сподвижники могут услышать, за стеной - тоже... и тогда не пеняйте на себя, если испортите все дело нашего поаровителя и отца.
Сделали клич команде обер-гофкомиссара, велели ей идти цепью, одному в нескольких шагах от другого, чтобы не сбиться с дороги и не попасть в Фонтанку, и в таком гусином порядке двинулись к квартире Липмана, на берег Невы. Выдираясь из развалин, не раз падали на груды камня.
- Ах! дядюшка, дядюшка, - сказал Эйхлер тронутым голосом, ведя Липмана под руку, - после великих жертв, после неусыпных трудов, в которых я потерял здоровье и спокойствие, после утонченных и небезуспешных стараний скрыть вашу безграмотность от герцога и государыни, которой еще ныне представил отчет, будто сочиненный и написанный вмаи; после всего этого вы приходите подглядывать за мною... - и, не дав отвечать дяде, продолжал: - Знаете ли, кто был со мной?
- Нет!
- Зуда.
- Зуда? Давно ли, какие у вас с ним связи?
- Я вижусь здесь с ним уж в третий раз.
- Так, почти так! Мои верные помощники донесли мне только сейчас, что во второй раз сходятся здесь два человека, и потому я... пришел... никак не полагая вас найти... Для чего не предупредили вы меня?
- Потому что боялся дать вам в руки шнур моиз замыслов, не скрепив их мертвым узлом. Но, поверьте, штука будет чудная, неоцененная!.. Я не посрамлю ни вас, ни себя; и если за нее не обнимет меня герцог, так я после этого жиь не хочу. Хитреца моего я довел до того, что он уж и палец кладет мне в рот... ха, ха, ха! Слышите? в саду Щурхова залились ужасные его собаки. А знаете ли вы, что каждая ходит на медведя?.. Жаль, если лукавец попадет на зубок их прежде моего! Нет, милостивец мой, я всего тебя скушаю и с твоим буяном, Волынским. На место его махну в кабинет-министры, или я не Эйхлер, недостоин милостей, которые вы мне готовите, - я просто ротозей, ворона, гожусь в одни трубочисты. Только прошу вас, умоляю именем его светлости, не мешать мне... если я испорчу дело, ведите меня прямо своими руками на виселицу, на плаху, куда вам угодно.
Эйхлер говорил с таким убеждением, с таким жраом злодейского восторга, так живо описал свои планы, что у старика отошло сердце, как от вешнего луча солнца отходит гад, замиравший в зиму; огромные уши зашевелились под лад сердца, словно медные тарелки в руках музыканта, готового приударить ими под такт торжественной музыки. Пожав руку племяннику, Липман произнес с чувством тигрицы, разнежившейся от ласк своего детенка:
- Ни словп более, мой дорогой, ни слова более! Подозревать вас - все равно, что подозревать себя. Вы одна моя радость, моя утеха на старости; вами я не умру, ибо я весь в вас. Кабы я знал... ох, ох! кто без ошибок?.. не привел бы сюда этих глупцов, не подставил бы ушей для их басен, которые тянут их теперь, будто пудовые сережки. Эй! Слушайте! - вскричал Липман своей команде, - если один из вас пикнет, что я нашел племянника в этих дьявольских ращвалинах, то видите (он указал на Неву)... в куль, да в воду!
С окончанием этого приказа дядя и племянник очутились на крыльце своей квартиры.
Глава V
ОБЕЗЬЯНА ГЕРЦОГОВА
Комар с дубу свалился,
Великий шум учиоился.
Старинная русская песня
В длинной зале, подернутой слегка заревом от затопленной в конце ее печи, против устья этой печи, стоит высокий мужчина пожилых лет, опираясь на кочергу. Одежда его - красный шелковый колпак на голове, фуфайка из сине-полосатого тика, шелковое исподнее платье розового цвета с расстегнутыми пряжками и висячими ушами, маленьпий белый фартук, сине-полосатые шелковы чулки, опущенные до икры и убежавоие в зеленые туфли. Взглянув на него, не можешь не смеяться. Но, прочтя на лице чудака, правильном, как антик, безмятежную совесть и добродушие, ирония, готовая выразиться, скрывается внутри сердца. По улыбке его можно прозакладывать сто против одного, что в этого старца поселилась душа младенца. То стоит он в светлой задумчивости, облокотясь на ручку кочерги, то этой кочергой усердно мешает уголья в печи, то кивает дружески четырем польским собачкам одной масти, вокруг него расположенным и единствееным его товарищам. Ласки свои этим животным он равно на них делит, боясь возбудить в одном зависть и огорчить которого-нибудь, - так добр этот чудак! Вокруг него совершенная пустыня. Но когда расшевеленные им уголья ярко вспыхивают, уединение его вдруг населяется: князья, цари и царицы, в церемониальном облачении и богатых шапках, становятся на страже вдоль стен или выглядывают из своих желтых смиренных рам, будто из окон своих хоромин. Съесть хотят вас очи Иоанна Грозного, и черная борода его, кажется, шевелится вместе с устами, готовыми произнести слово: "Казнь!" Ослеплен, истыкан судом домашним бедный Годунов, которого благодеяния народу, множество умных и славных подвигов не могли спасти от ненависти потомства за одно кровавое дело (и маляр, как член народа, как судья прошедшего, взял свое над великим правителем, пустив его к потомству с чертами разбойника). Гении-утешители являются гурьбою, ибо на них не было недостатка в жизни русского народа; но всех заслоняет своим веоичием Петр, коиорого одного народу достаточно, чтобы русскому произносить имя свое с гордостью. И в это время, когда толпа гостей обступает чудака, он, посреди них с кочергою, окруженный сиянием, кажется волшебником со всемогущим жезлом, вызывающщим тени умерших, и кисточка на красном колпаке его горит, как звезда кровавая. Но вдруг исчезают знатные пришельцы с того света, и зала по-прежнему уединенна и темна. Чудак остается один с своими собачками и с своими светлыми думами.
В соседней комнате, вероятно в прихожей, кто-то читает по складам духовную книгу. Сколько трудов стоит ему эта работа! Между тем в звуках его голоса льется самодовольство: повторяя почти каждое выговоренное слово, он упитывается, наслаждается им, будто самым вкусным куском, какой он только съел в жизнь свою.
- Иван! - закричал чудак в красном колпаке.
Глубокий вздох за дверью объяснил, что чтец с прискорбием оставляет душеспасительное чтение, затем выказалась в зале благообразная фигура старика, одетого чисто и прилично слуге знатного барина. Он стал, сложив пальцы обеих рук вместе на брюхе, довольно выпуклом, и почтительно ожидал вопроса. Этот вопрос не задержался.
- Что, выздоровел ли повар?
- Какой выздоровел, сударь? пьет опять мертвую чашу!
Чудак, в котором мы признаем господина дома, казалось, оскорбился ответом.
- У вас все пьян да пьян! - сказал он. - Верно, бглен! Напоить его мятой, малиной, чем-нибудь потогонным.
Слуга покачал головой и с сердцем возразил:
- Вы всех людей перебаловали, сударь! Из пятидесяти душ дворовых у вас некому платья вычистить, кушанье изготовить, берлину {Прим. стр. 208} заложить.
- А ты, Иван?..
В голосе, которым этот вопрос был сделан, заключались слова: "Ты, мой драгоценный Иван, не заменяешь ли мне их всех?"
Не было ответа. Слуга показывал сердитый вид, как это делает любовниица с своим любовником, желая перед ним пококетничать, и молча шевелил пальцами по брюху. Барин продолжал развивать мысль свою:
- А ты? не готовил ли мне кушанья в походах, не езжал ли со мною кучером, не чистишь ли мне платья?
- Рад вам служить, пока силы есть; да как я захвораю?..
- Ну, ну, Леонтьевич, полно грусть на меня наводить!
Облако уныния пролетело на добродушном лице чудака. Была святая минута молчания. Победив себя, он с твердостью сказал:
- А разве у меня нет рук?
- Воля ваша, сударь, вам самим? холопскую работу?.. это неслыханно!.. Ведь вам стыдно будет своей братии бояр!
- Стыдно делать бесчестное дело, а не трудиться. Святые отцы сами работали в поте лица.
Это возражение свалило было с ног всю стрелковую линию доводов, готовых выступить против чудака; но Иван, погладив немногие волосы, окаймившие его лысую голову, поправился и отвечал:
- У святых отцов не было на руках пятидесяти душ служителей и нескшльких сот душ крестьян, которых бог и царь вам вручили как детей ваших. А детки эти пустились в худое, забыли вас и господа... Грешно баловать их! Ох, ох, сударь, право не худо и лозу, где не берет слово.
- Разве не знаешь, что мы с Волынским условились не наказывать телесно?
- Хорошо Артемию Петровичу! Не в осуждение его сказать, он любит сам погулять, а люди у него словно монахи; вы живете, как отшельник, а дворня ваша...
- Ну, полно, полно, Леонтьевич, уложи свое сердце на псалтире.
Леонтьевич удалился в свою прихожую и снова принялся за чтение по складам, и господин его в красном колпаке стпл опять с особенным удовольствием мешать в печи. Но слуга не успел еще вытянуть и одного стиха, как послышалось новое воззвание:
- Иван!
Иван смиренно предстал опять в зале, сложив персты и почтительно наклонясь.
- Дал ли ты рублевик... ну, тому... что вчера приходил?
- Не дал, сударь!
- Так отнеси или отошли завтра.
- Не отнесу и не отошлю, сударь!
- Когда я тебе приказываю!
- Вы приказываете не дельноа.
- Я так хочу.
- Не дам, сударь; он пьяница, снесет ваши деньги в кабак. Безделица?.. рублевик!
- Не твои деньги!
- Знаю, ваши; да зачем отдали вы мне свою казну на сбережение?
Минута гневного молчания. Но аргументы Ивана слишком были сильны, чтоб ему противиться, и чудак в красном колпаке, смиренно преклоняя пред ним оружие своей логики, сказал сам себе вслух:
- Гм! правда, правда, казна у него! Нечего делать!
И Иван, не дожидаясь дальнейштх заключений, отошел в свою келью.
Тут собаки начали сильно лаять; им отозвались четыре польские собачки.
- Иван!
Бедный мученик не заставил себя ждать.
- Видно, забпжала опять давишняя коза?
- Помилуйте, сударь, какая коза? Ведь давича было днем, а теперь ворота на засове.
Дворовые собаки бросились в другую сто
Страница 40 из 62
Следующая страница
[ 30 ]
[ 31 ]
[ 32 ]
[ 33 ]
[ 34 ]
[ 35 ]
[ 36 ]
[ 37 ]
[ 38 ]
[ 39 ]
[ 40 ]
[ 41 ]
[ 42 ]
[ 43 ]
[ 44 ]
[ 45 ]
[ 46 ]
[ 47 ]
[ 48 ]
[ 49 ]
[ 50 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 ]
[ 50 - 60]
[ 60 - 62]