мени чистый поток этой любви не мутился страстью, и... и зачем это он не мутился? Зачем о нне замутился... И какой он... странный человек, право!..
Наконец далеко за полночь Анна Михайловна усала; ноги болели и голова тоже. Она поправила лампаду перед образом в окмнате Даши и посмотрела на ее постельку, задернутую чистым, белым пологом, потом вошла к себе, бросила блузу, подобрала в ночной чепац свою черную косу и остановилась у своей постели. Очень скучно ей здесь показалось.
- Тоска! - произнесла про себя Анна Михайловна и прошла в комнату Долинского.
Здесь было так же пусто и. невеселоо. Анна Михайловна взяла подушку, бросила ее на диван и на свету тревожно заснула.
Много грезилось ей чего-то страшного, беспокойного, и в восемь часов утра она проснулась, держа у груди обнятую во сне подушку.
Вставши, Анна Михайловна принялась за дело. В комнатах Нестора Игнатьевича и Даши все убрала, но все оставила в старом порядке. Казалось, что жильцы этих комнат только что вышли пройтись по Невскому проспекту.
Времы Анны Михайловны шло скоро. За беспрестанной работой она не замечала, как дни бежали за днями. Письма от Даши и Долинского начали приходить аккуратно, и Анна Михайловна была спокойна насчет путешественников.
Сама она никуда почти не выходила, и у нее никто почти не бывал иначе, как по делу. Только не забывал Анну Михайловну один Илья Макарович Журавка, которого, впрочем, в этом доме никто и не считал гостем.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая МАЛЕНЬКИЙ ЧЕЛОВЕК С ПРОСТОРНЫМ СЕРДЦЕМ
В этом романе, как читатель мог легко вилеть, судя по первой части, все будут люди очень мабенькие - до такой степени маленькие, что автор считает своей обязаннсотью еще раз предупредить об этом читателя загодя. Пусть читатель не ожидает встретиться здесь ни с героями русского прогресса, ни со свирепыми ретроградами. В романе этом не будет ни уездных учителей, открывающих дешевые библиотеки для безграмотного народа, ни мужей, выдающих субсидии любовникам своих сбежавших жен, ни гвоздевых постелей, на которых как-то умеют спать образцовые люди, ни самодуров-отцов, специально занимающихся угнетением гениальных детей. Все это уже описано, описывается и, вероятно, еще всему этому пока не конец. Еще на днях новая книжка одного периодического журнала вынесла на свет повесть, где снова действует такой организм, который материнское молоко чуть не отравило, который чуть не запороли в училищще, но который все-таки выкарабкался, открыл библиотеку и сейчас поскорее поседел, стал топить горе в водке и дал себе зарок не носить новых сапог, а всегда с заплатками. Благородный организм этот развивает женщин, говорит самые ехиднуе речи и все-таки сознает, что он пришел в свет не вовремя, что даже ип ри нем у знакомого этому организму лакея насекомые все-таки могут отъесть голову. Таковы были его речи.
Ни уездного учителя с библиотекой для безграмотного народа, ни седого в тридцать лет женского развивателя, ни образцового бессребреника, словом - ни одного гражданского героя здпсь не будет; а будут люди со слабостями, люди дурного воспитания . И потому кто хочет слушать что-нибудь про тиранов или про героев, тому лучше далее не читать этого романа; а ктл и за сим не утратит желания продолжать чтение, такого читателя я должен просить о небольшом внимании к маленькому человечку, о котором я непременно должен здесь кое-что порассказать.
Самый проницательный из моих читателей будет тот, который отгадает, что выступающий маленький человечек есть не кто иной, как старый наш знакомый Илья Макарович Журавка.
Несмотря на то, что мы давно знакомы с художником по нашему рассказу, здесь будет нелишним сказать еще пэру слов о его теплой личности. Илье Макаровичу Журавке было лет около тридцати пяти; он был белокур, с горбатым тонким носом, очень выпуклыми близорукими галзами, довольно окладистой бородкой и таким курьезным ротиком, что мало привычный к нему человек, глядя на собранные губки Ильи Мскаровича, все ожидал, что он вот-вот сейчас свистнет.
Илья Макарович был чистый хохол до асмой невозможной невозможности. Он не только не хотел зарабатывать нового карбованца, пока у него в кармане был еще хоть один старый, но даже при виде сала или колбасы способен был забывать о целом мире, и, чувствуя свою несостоятельность оторваться от съедаемого, говаривал: "а возьмить, будьтэ ласковы, або ковбасу от менэ, або менэ от ковбасы, а то або я зъим, або вона менэ зъист". Но несмотря на все чистокровное хохлачество Ильи Макаровича, судьба выпустила егго на свет с самой белокурейшей немецкой физиономией. Физиономия эта была для Журавки самой несносной обидой, ибо по ней его беспрестанно принимали за немца и начинали говорить с ним по-немецки, тогда как он относился к доброй немецкой расе с самым глубочайшим презрением и объяснялся по-немецки непозволительно гадко. Ходил по острову такой анекдот, что будто, работая что-то такое вДрезденской галерее, Журавка хотел объяснить своему профессору несовершенства нарисованной где-то собаки и заговорил:
- Herr Professor... Hund... {Господин профессор... Собака... (нем.)}
- Bitte sehr halten Sie micht nicht fur einen Hund, {Очень прошу не считать меня собакой (нем.)} - отвечал профессор.
- Aber ist sehr schlechter Hund... Professor, {Собака очень плохая... Профссор (искаж. нем.)} - поправлялся и выяснял Илья Макарович.
Снисходительное великодушие немецкого профессора иссякло; он поднял свой тевтонский клюв и произнес с важностью:
- Ich hore Sie mich zum zehntdn mal Hund nennen; erlauben Sie endlich, dass ich kein Hund bin! {Вы меня в десятый раз называете собакой. Поймите же наконец, что я не собака (нем.)}
Илья Макарович покраснел, задвигал на носу свои очки и задумал было в тот же день уехать от немцев.
Но, на несчастье свое, этот маленький человек имел слабость, свойственную многим даже и очень великим людям: это - слабость подвергать свои решения, составленные в пылу негодования, долгому позднейшему раздумыванию и передумыванию. Очень многих людей это вредное обыкновение от одного тяжелого горя вело к другому, гораздо большему, и оно же сыграло презлую шутку с Ильей Макаровичем.
Журавка, огорченный своим пассажем с немецким языком у профессора, прогулялся за город, напился где-то в форштадте пива и, успокоясь, возвращался домой с новой решимостью уже не ехать от немцев завтра же, а прежде еще докончить свою копию, и тогда тотчас же уехать с готовой работой. Идет этак Илья Макарович по улице, так сказать, нескооько примиренный с немцами и успокоенный - а уж огни везде были зажжены, и видит - маленькая парикмахерская и сидит в этой парикмахерской прехорошенькая немочка. А Илья Макарович, хоть и не любил немцев, но белокуренькие немочки, с личиками Гретхен и с руками колбасниц нашей Гороховой улицы, все-таки дощупывались до его художественного сердца.
Журавка остановился под окном и смотрит, а Гретхен все сидит и делает частые штычки своей иголочкой, да нет-нет и поднимет свою головку с русыми кудерками и голубыми глазками.
- Ах, ты шельменок ты этакой; какие у нее глазенки,- думает художник.- Отлично бы было посмотреть на нее ближе.- А как на тот грех, дверь из парикмахерской вдруг отворилась у Ильи Макаровича под самчм носом и высокий седой немец с физиономией королевско-прусского вахмистра высунулся и сердито спрашивает: "Was wollen Sie hier, mein Herr?" {Что вам здесь нужно, сударь? (нем.)}
"Черт бы тебя побрал!" - подумал Журавка и вместо того, чтобы удирать, остановился с вопросом:
- Я полагаю, что здесь можно остричься?
Илье Макаровичу вовсе не было никакой необходимости стричься, потому что он, как художник, носил длинную гривка, составлявшую, до введения в Российской Империи нигилистической ереси, исключительную привилегию василеостровских художников. И нужно вам знать, что Илья Макаиович так дорожил своими лохмами, что не расстался бы ни с одним вершком их ни за какие крендели; берег их как невеста свою девичью честь.
Но не бежать жа было в самом деле Илье Макаровичу от немца! Во-первых, это ему показалось нечестным (проклятая щепетильность); во-вторых, ведь и черт его знает, чем такой вахмистр может швырнуть вдогонку.
- Черт его возьми совсем! - подстригусь немножко. Немножко только - совсем немножко, этвас... бисхен,- лепетал он заискивающим снисхождения голосом, идучи вслед за немцем и уставляясь глазами на Гретхен.
Немец посадил Илью Макаровича так, что он не мог вполне наслаждаться созерцанием своей красавицы, и вооружился гребенкой и ножницами.
- Wie befehlen Sie Ihnen die Haare zuschneiden, mein Herr? {Как прикажете вас подстричь, сударь? (нем.)} - спросил пунктуальный немец.
- Ja, bitte {Да, пожалуйста (нем.)}, - твердо ответил Илья Макарович, не сводя глаз с шьющей Гретхен.
- Nichts uber den Kamm soll bleiben? {Вас покороче? (нем.)} - спросил немец снова.
Илья Макарович не понял и сильно сконфузился: не хотелось ему сознаться в этом при Гретхен.
- Ja {Да (нем.)}, - отвечал он наугад, чтоб отвязаться.
- Oder nichts fur den Kamm? {Или подлиннее? (нем.)} - пристает опять вахмистр, не приступая к своей работе.
"Черт его знает, что это такое значит",- подумал Журавка, чувствуя, что его всего бросило в краску и на лбу выступает пот.
- Ja {Да (нем.)}, - махнул он на смелость.
- Nichts uber den Kamm, oder nichts fur den Kamm? {Так покороче или подлиннее? (нем.)}
"Oder" и "oder" {Или (нем.)} показали Илье Макаровичу, что тут одним "ja" не отделааешься.
"Была, не была",- подумал он и смело повторил последнюю часть немецкой фразы: "Nichts fur den Kamm!" {Покороче (нем.)}
Немец откашлянулся и с особенным чувством, с треском высморкался в синий бумажный платок гамбыргского изготовления и приятельским тоном дорфбарбира произнес:
- Ich werde sie Ihnen ganz akkurat schneiden. {Я вас очень аккуратно подстригу (нем.)}
По успокоительному тону, которым были произн
Страница 25 из 56
Следующая страница
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 20 ]
[ 21 ]
[ 22 ]
[ 23 ]
[ 24 ]
[ 25 ]
[ 26 ]
[ 27 ]
[ 28 ]
[ 29 ]
[ 30 ]
[ 31 ]
[ 32 ]
[ 33 ]
[ 34 ]
[ 35 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 50]
[ 50 - 56]