зло и приступило к распорядкам.
Мокрого и едва дышащего Данилку переодели в сухую арестантскую свиту и стали серьезно допрашивать. Он виниося, что с голоду и холоду, всеми брошенный и от всех за свое беспутство гонимый, он ходил и скитался, и надумался, наконец, одеться чертом, и так пугал ночами народ и таскал, что откуда попало, продавал жиду и тем питался. Ахилла все это внимательно слушал. Кончился допрос, он все смотрел на Данилку и ни с того ни с сего стал замечать, что Данилка в его глазах то поднимется, то опустится. Ахилла усиленно моргнул глазами, и опять новая притча. Данилка теперь становится то жарко-золотым, то белым серебряным, то огненным, таким, что на него смотреть больно, то совсем стухнет, и нет его, а меж тем он тут. Следить за всеми этими калейдоскопическими превращениями больно до нестерпимости, а закроешь глаза, все еще пестрее и еще хуже режет.
"Фу ты, что это такое!" - подумал себе дьякон и, проведя рукой по лицу, заметил, что ладонь его, двигаясь по коже лица, шуршит и цепляется, будто сукно по фланели. Вот минута забвения, в крови быстро прожгла огневая струя и, стукнув в темя, отуманила память. Дьякон позабыл, зачем он здесь и зачем тут этот Данилка стоит общипанным цыпленком и беззаботно рассказывает, как он пугал людей, как он щечился от них вссякою всячиной и как, наконец, нежданно-негаданно попался отцу дьякону.
- Ну, а расскажи же, - спрашивает его опять Захария, - расскажи, братец, как ты это у отца протоиерея вверх ногами по потолку ходил?
- Просто, батюшка, - отвечал Данилка, - я снял сапоги, вздел их голенищами на палочку, да и клал по потолку следочки.
- Ну, отпустите же его теперь, довольно вам его мучить, - неожиданно отозвался, моргая глазами, Ахилла.
На него оглянулись с изумлением.
- Что вы это говорите? как можно отпустить святотатца? - остановил его Грацианский.
- Ну, какой там еще святотатец? Это он с голоду. Ей-богу отпустите! Пусть он домой идет.
Грацианский, не оборачиваясь к Ахилле, заметил, что его заступничество неуместно.
- Отчего же... за бедного человека, который с голоду... апостолц класы восторгали...
- Да что вы это? - строго повернулся протопоп. - Вы социалист, что ли?
- Ну, какой там "социалист"! Святые апостолы, говорю вам, проходя полем, класы исторгали и ели. Вы, разумеется, городские иерейские дети, этого не знаете, а мы, дети дьячковские, в училище, бывало, сами съестное часто воррвали. Нет, отпустите его, Христа ради, а то я его все равно вам не дам.
- Что вы с ума, что ли, сошли? Разве вы смеете!
Но дьякону эти последние слова показались столь нестерпимо обидными, что он весь побагровел и, схватив на себя свой мокрый подрясник, вскричал:
- А вот я его не дам, да и только! Он мой пленник, и я на него всякое право имею.
С этим дьякон, шатаясь, подошел к Данилке, толкнул его за двери и, взявшись руками за обе притолки, чтобы никого не выпустить вслед за Данилкой, хотел еще что-то сказать, но тотчас же почувствовал, что он растет, ширится, пышет зноем и исчезает. Он на одну минуту закрыл глаза и в ту же минуту повалился без чувств на землю.
Состояние Ахиллы было сладостное состояние забвенья, которым дарит человека горячка. Дьякон слышал слова: "буйство", "акт", "удар", чувствовал, что его трогают, ворочают и поднимают; слышал суету и слезные просьбы вновь изловленного на улице Данилки, но он слышал все это как сквозь сон, и опять рос, опять простирался куда-то в бесконечность, и сладостно пышет и перегорает в огневом недуге. Вот это она, кончина жизни, смерть.
О поступке Ахиллы был составлен надлежащий акт, с которым старый сотоварищ, "старый гевальдигер", Воин Порохонцев, долго мудрил и хитрил, стараясь представить выходку дьякона как можно невиннее и мягче, но тем не менее дело все-таки озаглавилось: "О дерзостном буйстве, произведенном в присутсттвии старогородского полицейского правления, соборным дьяконом Ахиллою Десницыным".
Ротмистр Порохонцев мог только вычеркнуть слово "дерзостном", а "буйство" Ахиллы сделалось предметом дела, по которому рано или поздно должно было пасть строгое решение.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Ахилла ничего этого не знал: он спокойно и безмятежно горел в огне своего недуга на больничной койке. Лекарь, принявший дьякона в больницу, объявил, что у него жестокий тиф, прямо начинающийся беспамятством и жаром, что такие тифы обязывают медика к предсказаниям самым печальным.
Ротмистр Порохонцев ухватился за эти слова и требовал у врача заключения: не следует ли поступок Ахиллы приписать началу его болезненного состояния? Лекарь взялся это подтвердить. Ахилла лежал в беспамятстве пятый день при тех же туманных, но приятных представлениях и в том же беспрестанном ощущении сладостного зноя. Пред ним на утлом стульчике сидел отец Захария и держал на голове больного полотенце, смоченное холодною водой. Ввечеру сюда пришли несколько знакомых и лекарь.
Дьякон лежал с закрытыми глазами, но слышал, как лекарь сказал, что кто хочет иметь дело с душой больного, тот должен дорожить первою минутой его просветления, потому что близится кризис, за которым ничего хорошего предвидеть невозможно.
- Не упустите такой минуты, - говорил он, - у него уже пульс совсем ненадежный, - и затем лекарь начал беседовать с Порохонцевым и другими, которые , придя навестить Ахиллу, никак не могли себе представить, что он при смерти, и вдобавок при смерти от простуды! Он, богатырь, умрет, когда Данилка, разделявший с ним холодную ванну, сидит в остроге здоров-здоровешенек. Лекарь объяснял это тем, что Ахилла давно был сильно потрясен и расстроен.
- Да, да, да, вы говорили... - у него возвышенная чувствительность, - пролепетал Захария.
- Странная болезнь, - заметил Порохонцеы, - и тут все новое! Я сколько лет живу и не слыхал такой болезни.
- Да, да, да... - поддержал его Захария, - утончаются обычаи жизни и усложняются болезни.
Дьяко нтихо открыл глаза и прошептал:
- Дайте мне питки!
Ему подали металлическую кружку, к которой он припал пламенными губами и, жадно глотая клюковное питье, смотрел на всех воспаленными глазами.
- Что, наш орган дорогой, как тебе теперь? - участливо спросил его голова.
- Огустел весь, - тяжело ответил дьякон и через минуту совсем неожиданно заговорил в повествовательном тоне: - Я после своей собачонки Какваски... - когда ее мальпост колесом переехал... хотел было себе еще одного песика купить... Вижу в Петербурге на Невском собачея... и говорю: "Достань, говорю, мне... хорошенькую собачку..." А он говорит: "Нынче, говорит, собак нет, а теперь, говорит, пошли все понтера и сетера"... - "А что, мол, это за звери?.." - "А это те же самые, говорит, собаки, только им другое название".
Дьякон остановился.
- Вы это к чему же говорите? - спросил больного смелым,, одушевляющим голосом лекарь, которому казалось, что Ахилла бредит.
- А к тому, что вы рпо новые болезни рассуждали: все они... как их ни называй, клонят к одной предместности - к смерти...
И с этим дьякон опять забылся и не просыпался до полуночи, когда вдруг забредил:
- Аркебузир, аркебузир... пошел прочь, аркебузир!
И с этим последним словом он вскочил и, совершенно проснувшись, сел на постели.
- Дьякон, исповедайся, - сказал ему тихо Захария.
- Да, надо, - сказал Ахилла, - принимайте скорее, - исповедаюсь, чтоб ничего не забыть, - всем грешен, простите, Христа ради, - и затем, вздохнув, добавил: - Пошлите скорее за отцом протопопом.
Грацианский не заставил себя долго ждать и явился.
Ахилла приветствовал протоиерея издали глазами, попросил у него благословения и дважды поцеловал его руку.
- Умираю, - произнес он, - желал попросить вас, простите: всем грешен.
- Бог вас простит, и вы меня простите, - отвечал Грацианский.
- Да я ведь и не злобствовал... но я рассужденьем не всегда был понятен...
- Зачем жп конфузить себя... У вас благородное сердце...
- Нет, не стоит сего... говорить, - перебил, путаясь, дьякон. - Все я не тем занимался, чем следовало... и напоследях... серчал за памятник... Пустая фантазия: земля и небо сгорят, и все провалится. Какой памятник! То была одна моя несообразность!
- Он уже мудр! - уронил, опустив головку, Захария. Дьякон метнулся на постели.
- Простите меня, Христа ради, - возговорил он спешно, - и не вынуждайте себя быть здесь, меня опять распаляет недуг... Прощайте!
Учееый протопоп благословил умирающего, а Захврия пошел проводить Грацианского и, переступив обратно за порог, онемел от ужаса:
Ахилла был в агонии и в агонии не столько страшной, как поражающей: он несколько секунд лежал тихо и, набрав в себя воздуху, вдруг выпускал его, протяжно издавая звук: "у-у-у-х!", причем всякий раз взмахивал руками и приподнимался, будто от чего-то освобождался, будто что-то скидывал.
Захария смотрел на это, цепенея, а утлые доски кровати все тяжче гнулись и трещали под умирающим Ахиллой, и жутко дрожала стена, сквозь которую точно рвалась на пррстор долго сжатая стихийная сила.
- Уж не кончается ли он? - хватился Захария и метнулся к окну, чтобы взять маленький требник, но в это самое время Ахилла вскрикнул сквозь сжатые зубы:
- Кто ты, огнелицый? Дай путь мне!
Захария робко оглянулся и оторопел, огнелицего он никого не видал, но ему показалось ст страху, что Ахилла, вылетев сам из себя, здесь же где-то с кем-то боголся и одолел...
Робкий старичок задрожал всем телом и, закрыв глаза, выбежал вон, а через несколько минут на соборной колокольне заунывно ударили в колокол по умершем Ахилле.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Старогородская хроника кончается, и последнею ее точкой должен быть гвоздь, забитый в крышку гроба Захарии.
Тихий старик не долго пережил Саселия и Ахиллу. Он дожил только до великого праздника весны, до Светлого Воскреесения, и тихо уснул во время самого богослужения.
Старогородской поповке настало вермя полного обновления
Страница 61 из 61
Следующая страница
[ 51 ]
[ 52 ]
[ 53 ]
[ 54 ]
[ 55 ]
[ 56 ]
[ 57 ]
[ 58 ]
[ 59 ]
[ 60 ]
[ 61 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 50]
[ 50 - 60]
[ 60 - 61]