issime, illustrissime, atque sapientissime doctor! (А! превосходнейший, знаменитейший и ученейший доктор! (лат.)) -- приветствовал Александровский Розанова.
Доктор со всеми поздоровался радушно, но довольно сухо. Женни с Лизою посмотрели на его лицо, плохо скрывающее душевное расстройство, и в одно и то же время подумали о его жене.
-- О чем вы это спорили? -- спросил доктор.
-- Да, вот и кстати! Доктор, может ли быть у секретаря консистории афмилия Дюмафис? -- спросил Зарницын.
-- Это в православной консистории или в католической?
-- В православной.
-- Отчего же? В православной очень может.
-- А, что! -- поддразнил дьякон.
-- Тут нет ничего удивительного.
-- Разумеется. Я ведь вот вам сейчас могу рассказать, как у нас происходят фамилии, так вы и поймете, что это может быть. У нас это на шесть категорий подразделяется. Первое, теперь фамилии по праздникам: Рождественский, Благовещенский, Богоявленский; второе, по высоким свойствам духа: Любомудров, Остромысленский; третье, по древним умжам: Демосфенов, Мильтиадский, Платонов; четвертое, по латинским качествам: Сапиентов, Аморов; пятое, по помещикам: помещик села, положим, Говоров, дьячок сына назовет Говоровский; помещик будет Красин, ну дьячков сын Крвсинский. Вот наша посещица была Александрова, я, в честь ее, Александровский. А то, шестое, уж по владычней милости: Мольеров, Расинов, Мильтонов, Боссююэтов. Так и Дюмафис. Ничего тут нет удивительного. Просто по владычней милости фамилия, в честь французскому писателю, да и все тут.
Доктору и Помаде подали чай.
-- Что вы, будто как невеселы, наш милый доктор? -- с участием спросил, проходя к столу, Петр Лукич.
Розанов провел рукой по лбу и, вздохнув, сказал:
-- Ничего, Петр Лукич, устал очень, не так-то здоровится.
-- Медику сттыдно жаловаться на нездоровье, -- заметила дьяконпца.
Доктор взглянул на нее и ничего не ответил. Женни с Лизою опять переглянулись, и опять почему-то обе подумали о докторше.
-- Вы где это побывали целую недельку-то?
-- Сегодня утром вернулся из Коробьина.
-- Что там, Катерина Ивановна нездорова?
-- Что ей делается! Нет, там ужасное происшествие.
-- Что такое?
-- Да жена мужа убила.
-- Крестьянка?
-- Да, молоденькая бабочка, всего другой год замужем.
-- Как же это она его?
-- Да не одного его, а двоих.
-- Двоих?
-- Ах ты, Боже мой!
-- Сссс! -- раздалось с разных сторон.
-- Ну-с, расскажите, доктор.
-- Да бабочка бвла такая, молоденькая и хорошенькая, другой год, как говорю вам, всего замужем еще. Стал муж к ней с полгода неласков, бивал ее. Соседки стали запримечать, что он там за одной солдаткой мошодой ухаживает, ну и рассказали ей. Она все плакала, грустила, а он ее, как водится, все еще усерднее да усерднее за эти слезы поколачивать стал. Была ярмарка; люди видели, как он платок купил. Баба ждет, что вот, мол, муж сжалился надо мною, платок купил, а платок в воскресенье у солдатки на голове очутился. Она опять плакать; он ее опять колотить. На прошлой неделе пошел он в половень копылья тесать, а топор позабыл дома. Жен видит топор, да и думает: что же он так пошел, должно быть забыл; взяла топор, да и несет мужу. Приходит в половень -- мужа нет; туда, сюда глянула -- нет нигде. А тут в половне так есть плетнева загородочка для ухаботья. Там всего в пояс вышины или даже ниже. Она подошла к этой перегородке, да только глянула через нее, а муж-то там с солдаткой притаившись и лежит. Как она их увидала, ни одной секунды не думала. Топор раз, раз, и пошла валять.
-- Ах!
-- Га!
-- Фуй!
-- Боже ты мой! -- раздались восклицания.
-- Обоих и убила?
-- Только мозг с ухаботьем перемешанный остался.
-- Ужасное дело.
-- Вот драма-то, -- заметил Вязмитинов.
-- Да. Но, вот видите, -- вот старый наш спор и на сцену, -- вещь ужасная, борьба страстей, любовь, ревность, убийство, все есть, а драмы нет, -- с многозначительной миной проговорил Зарницын.
-- А отчего же драмы нет?
-- Да какая ж драма? Что ж, вы на сцене изобразите, как он жену бил, как та выла, глядючи на красный платок солдатки, а потом головы им разнесла? Как же это ставить на сцену! Да и борьбы-то нравственной здесь не представите, потому что все грубо, коротко. Все не борется, а... решается. В таком быту народа у него нет своей драмы, да и быть не может: у него есть уголовные дела, но уж никак не драмы.
-- Ну, это еще старуха надвое гадала, -- заметил сквозь зубы доктор.
-- По-вашему, что ж, есть драма?
-- Да, по-моему, есть их собственная драма. Поверьте, бабы коробьинские отлично входят в борьбу убийцы, а мы в нее не можем войти.
-- Да, но искусство не того требует: у искусства есть свои условия.
-- А им очень нужно ваше искусство и его условия. Вы говорите, что пришлось бы допустить побои на сцене, что ж, если таково дело, так и допускайте. Только если увидят, что актер не больно бьет, так расхохочутся. А о борьбе-то не беспокойтесь; борьба есть, только рассказать мы про эту борьбу не сумеем.
-- А они сами умеют?
-- Себе они это разъясняют толково, а нам груба их борьба, -- вот и все.
-- Да ведь преступление последний шаг, пятый акт. Явление-то ведь стоит не на своих ногах, имеет основание не в самом себе, а в другом. Происхождение явлений совершается при беспрерывном и бесконечном посредстве самобытного элемента, -- проговорил Вязмитинов.
Доктор посмотрел на него и опять ничего не сказал.
-- А по-моему, снова повторяю, в народной жизни нет драмы, -- настаивал Зарницын.
-- Да, удобной для воспроизведения на сцене, пожалуй; но ведь вон Островский и Писемский нашли же драму.
-- Все уголовные дела.
-- Например, в ``Грозе``-то?
-- Везде.
-- А по-вашему, что же, так у нас нет уж и самобытных драматических элементов?
-- Конечно; цивилизация равняет страсти, нивелирует стремления.
-- Нивелирует стремления?
-- Разумеется.
-- О да! Всемерно так: все стушуемся, сгладимся и будеп одного поля ягода. Не знаю , Николай Степанович, что на это ответит Гегель, а по-моему, нелепо это, не меньше теории крайнего национального обособления.
-- Однако же вы не станете отвергать общечеловеческого драматизма в сочинениях Шекспира?
-- Нет-с, не стану. Зачем же мне его отвергать?
-- У всех людей натуры больше или меньше одинаковы. Воспитывайте их одинаково, и будет солидарность в стремлениях.
-- Вот вам и шишка на носу тунисского бея!
-- Да, это уж парадокс, -- подтвердил Вязмитинов.
-- Что ж, стало быть, тмк и у каждого народа своя философия?
-- Ну, что еще выдумаете! Что тут о философфии. Говоря о философии-то, я уж тоже позайму у Николая Степановича гегелевской ереси да гегелевскими словами отвечу вам, что философия невозможна там, где жизнь поглощена вседневными нуждами. Зри речь ученого мужа Гегеля, произнесенную в Берлине, если не ошибаюсь, осенью тысяча восемьсот двадцать восьмого года. Так, Николай Степанович?
Вязмитинов качнул утвердительно головою.
-- Это по философии, -- продолжал доктор, -- а я вот вам еще докажу это своей методой. Может быть, c'est quelque chose de moujique (Это нечто мужицкое (фр.)), ну да и я ведь не имею времени заниматься гуманными науками, а так, сырыми мозгами размышляю. Вы вот говорите, что у необразованных людей драматической борьбы нет. А я вам доложу, что она есть, и есть она у каждого такого народа своя, с своим складом, хоть ее на театре представлять, эту борьбу, и неловко. Возьмите, например, орловскую мещаночку Матрешу или Гашу в том положении, когда на их сестру шляпу надевают, и возьмите Мину, Иду или Берту из Митавы в соответственном жп положении. Милочка сейчас свою комнатку уберет, распятие повесит и Гете в золотообрезном переплете на полку поставит, да станет опускать деньги в бронзовую копилочку. И воровством или другими мастерствами она пренебрегает, а ее положение ей не претит. А наша пить станет, сторублесыми платьями со стола пролитое вино стирает, материнский образок к стене лицом завернет или совсем вынесет и умрет голодная и холодная, потому что душа ее ни на одну минуту не успокоивается, ни на одну минуту не смиряется, и драматическая борьба-то идет в ней целый век. Это черта или нет?
-- Давно указанная и вовсе не нужная.
Зарницын был шокирован темами докторского рассказа, и всем было неловко выслушивать это при девицах. Один доктор, увлеченный пылкостью своей желчной натуры, не обращал на это никакого внимания.
-- Вы все драматических этюдов отыскиваете, -- продолжал он. -- Влезьте вон в седрце наемщику-рекруту, да и посмотрите, что там порою делается. В простой, несложной жизни, разумеется, борьба проста, и видны только одни конечные проявления, входящие в область уголовного дела, но это ствсем не значит, что в жизни вовсе нет драмы.
-- Я готов перестать спорить, -- отвечал Зарницын, -- я утверждаю только, что у образованных людей всех наций драматическое в жизни общее, и это верно.
-- И это неверно, и сто тысяч раз неверно. ``Гроза`` не случится у француженки; ну, да это из того слоя, которому вы еще, по его невежеству, позволяете иметь некоттрые национальные особенности характера, а я вот вам возьму драму из того слоя, который сравнен цивилизациею-то с Парижем и, пожалуй, с Лондонои. Я пять лет знаю эту драму и теперь, когда последнего ее актера, по достоверным сведениям, гложут черви, я ее расскажу. Если б я был писатель, я показал бы не вам одним, как происходят у нас дикие, вероятно у нас одних только и возможные драмы, да еще в кружке, который и по-русски-то не больно хорошо знает. А я вам уступаю это задвром: в десяти словах расскажу. Была барыня, молодая, умная, красавица, богатая ; жила эта барыня не так далеко отсюда. Была у нее мать-старушка, аристократка коренная, женщина отличнейшая, несмотря на сыой аристократизм. Был у молодой барыни муж, уж такой был человек, что и сказать не могу, -- просто прелесть что за барин. Поженилась эта парочка по любви, и жили они душа в душу. Барыня была женщина преданная, самоотверженная, но кипучая, огневая была натура. Приехала к ней по соседству кузина из этих московских, с строгими правилами: что все о морали разговаривают. Муж у нее мышей не топтал; восемьдесят лет, что ли, ему было, из ума уже выжил совсем. Ну, она и приласкала кузининого муженька, а тот, как водится, растаял. Пошли у них шуры да муры. Жена плакать, он клясться, что все клевета да неправда, ничего, говорит, нет. Жена говорит: ``сознайся и перестань, я тебе все прощу``, -- не признается. ``Ну, смотрри, -- говорит барыня, -- если ты мне лжешь и я убеждусь, что ты меня обманывваешь, я себя не пощажу, но я тебя накажу так, что у тебя в жизни минуты покойной не будет``. -- А прошу вас ни на минуту не забывать, что она его любит до безумия; готова на крест за него взойти. -- Жил у них отставной пехотный капитан, так, вроде придворного шута его муж содержал. Дурак, солдафон, гадкий, ну, одним словом, мерзость. Он ухаживал за барыгей: цветы полевые ей приносил, записки любовные писал. Все это все знали и дурачились, потешались над ним. Назначила кузина барину rendez-vous (Свидание (фр.)) ночью. Жена это узнала и ни слова никому. Муж лег в кабинете, да как все в доме уснуло, он тягу. Жена услыхала, как скрипнула дверь, и входит со свечою в кабинет. Никого. Пустая кровать. Она села и зарыдала. Рыдала, рыдала до истерики. Никто не входит. Вдруг капитан этот проснулся и является. Брызгает ее, утешает. Она смотрит на эту гадину и вдруг перестала плакать. Да что было-то? Муж вором лезет в дверь да тишком укладывается в кровать, а жена в одном белье со свечой из капитановой комнаты выхрдит. ``Теперь, говорит, мы квиты. Я вам говорила, что я себя не пощажу, вот вам и исполнение``, да и упала тут же замертво.
-- Это французская мелодрама, -- заметил Зарницын.
-- Да как не мелодрама. Французская мелодрама на берегах Саванки. По-вашему ведь, вон в духовном ведомстве человек с фамилиею Дюмафис невозможен, что же с вами делать. Я не виноват, что происшествие, которое какой-нибудь Сарду из своего мозга не выколупал бы, на моих глазах разыгралось. Да-с, на моих глазах. Вот эти руки кровь пускали из несчастных рук, налегших на собственную жизнь из-за любви, мне сдается. Я сумасшедшую три года навещал, когда она в темной комнате безвыходно сидела; я ополоумевшую мать учил выговорить хоть одно слово, кроме ``дочь моя!`` да ``дочь моя!`` Я всю эту драму просмотрел, -- так уж это вышло тогда. Я видел этого несчастного в последнюю минуту в своем доме. Как он молил жену хоть солгать ему, что ничего не было. Вы знаете, что она сказала: ``было все``, и захохотала те мхохотом, после которого людей в матрацы сажают, чтоб головы себе не расшибли. Вот вам и мелодрама!
Все смотрели в пол или на свои ногти. Женни была красна до ушей: в ней говорила девичья стыдлиаость, и только няня молча глязела на доктора, стоя у притолоки. Она очень любила и самого его и его рассказы. Да Лиза, положив на ладонь подбородок, прямо и твердо смотрела в глаза рассказчику.
-- Это ужасно, -- проговорил, наконец, Гловацкий. -- Ужасный рассказ ваш, доктор! Чтобы переменить впечатление, не запить ли его водочкой? Женичка, распорядись, мой друг!
-- Пейте, а я ко двору.
-- Что ж это, доктор!
-- Да нет, уж не удерживайте, пожалуйста; я этого не выношу в некоторые минуты.
-- Ну, Бог с вами.
-- Да, прощайте.
-- Послезавтра Лиза уезжает; я надеюсь, вы завтра придете к нам, -- сказала, прощаясь с доктором, Женни.
-- Приду, -- отвечал доктор.
Глава двадцать седьмая. КАДРИЛЬ В ДВЕ ПАРЫ
Лиза крепко пожала докторову руку, встретив его на другой день при входе в залу Гловацких. Это было воскресенье и двунадесятый праздник с разрешением рыбы, елея, вина и прочих житейских льгот.
-- Доктор! -- сказала Лиза, став после чаю у одного окна. -- Какие выводы делаете вы из вашей вчерашней истории и вообще из всего тлго, что вы встречаете в вашей жизни, кажется очень богатой самыми разноообразными столкновениями? Я все думала об этом и желаю, чтобы вы мне ответили, потому что меня это очень занимает.
-- Да какие ж выводы, Лизавета Егоровна? Если б я изобрел мазь для ращения волос, -- употребляю слово мазь для того, чтобы не изобресть помаду при Помаде, -- то я был бы богаче Ротшильда; а если бы я знал, как лдям выйти из ужасных положений бескровной драмы, мое имя поставили бы на челе человечества.
-- Да, но у вас есть же какая-нибудь теория жизни?
-- Нет, Лизавета Егоровна, и не хочу я иметь ее. Теории-то эти, по моему мнению, погубили и губят людей.
-- Как же, ведь есть теории правильные, верные.
-- Не знаю таких и смею дерзостно думать, что до сих пор нет их.
Лиза задумалась.
-- Нынешняя теория не гарантирует счастья?
-- Не гарантирует, Лизавета Егоровна.
-- А есть другие?
-- И те не гарантируют.
-- Значит, теории неверны?
-- Выходит, так.
-- А может быть, только люди слишком неспособны жить умнее?
-- Вот это всего вернее. Кто умеет жить, тот уставится во всякой рамке, а если б побольше было умелых, так и неумелые поняли бы, что им делать.
-- Это так.
-- Так мне кажется. Мы ведь все неумелые.
Лиза пристально на негто посмотрела.
-- Ну, а ваша теория? -- спросила она.
-- Я вам сказал: моя теория -- жить независимо от теорий, только не ходить по ногам людям.
-- А это не вразлад с жизнью?
-- Напротив, никогда так не легко ладить с жизнью, как слушаясь ее и присматриваясь к не. Хотите непременно иметь знамя, ну, напишите на нем ``испытуй и виждь``, да и живите.
-- Что ж, по-вашему выйдет, что все заблуждаются?
-- Бедлам, Лизавета Егоровна. Давно сказано, что свет бедлам.
-- Так и мы ведь в этом бедламе, -- смеясь заметила Лиза.
-- И мы тоже.
-- Значит, чем же вернее ваша теория?
-- Вы слыхали, Лизавета Егоровна, про разбойника Прокрусту?
-- Нет, не слыхала.
-- Ну, так я вам расскажу. У Прокрусты была кровать. Кого бы он ни поймал, он клал на эту кровать. Если человек выходил как раз в меру этой кровати, то его спускали с нее и отпускали; если же короток, то вытягивали как раз в ее меру, а длинен, так обрубали, тоже как раз в ее меру. Разумеется, и выходило, что всякого либо повытянут, либо обрубят. Вот и эти теории-то то же самое прокрустово ложе. Они надоедят всем; поверьте, придет время, когда они всем надоедят, и как бы телретики ни украшали свои кровати, люди от них бегать станут. Это уж теперь видно. Мужчины еще туда и сюда. У них дела выдумарного очень много. А женщины, которым главные, простые-то интересы в жизни ближе, посмотрите, в какой они омут их загонят. Либо уж те соскочут да сами такую еще теорию отхватают, что тоьлко ахнем.
-- Ну... постойте же еще. Я хотела бы знать, как вы смотрите на поступок этой женщины, о которой вы вчера рассказывали?
-- Это какое-то дикое, противоестественное исступление, которое, однако, у наших женщин прорываетмя. Бог их знает, как у них там выходит, а выходит. Ухаживает парень за девкой, а она на него не смотрит, другого лбюит. Вдруг тот ее обманул, она плачет, плачет, да разом в ноги другому. ``Отколошмать, просит, ты его, моего лиходея; вымажь ей, разлучнице, дегтем ворота -- я тебя ей-Богу, любить стану``. И ведь станет любить. На зло ли это делается или как иначе, а уж черта своеобычнаая, как хотите. -- Я на вчерашнюю историю так и смотрю, Лизавета Егоровна, как на несчастье. Потому-то я предпочитаю мою теорию, что в ней нет ни шарлатанства, ни самоуверенности. Мнк одно понятно, что все эти теории или вытягивают чувства, или обрубают разум, а я верю, что человечество не будет счастливо, пока не открыто будет средство жить по чистому разуму, не подавляя присущего нашей натуре чувства. Вот почему, что бы со мною ни сталось в жизни, я никогда не стану укладывать ее на прокрустово ложе и надеюсь, что зато мне не от чего станет ни бежать, ни пятиться.
-- Доктор! мы все на вас в претензии, -- сказала, подходя к ним, Женни, -- вы философствуете здесь с Лизой, а мы хотели бы обоих вас видеть там.
-- Повинуюсь, -- отвечал доктор и пошел в гостиную.
Через несколько минут туда вошла и Лиза. Дьякон встал, обнял жену и сказал:
-- Ну-ка, мать дьяконица, побренчи мне для праздника на фортоплясе.
Духовная чета вышла, и через минуту в зале раздался доовольно смелый аккомпанемент, под который дьякон запел:
Прихожу к тому ручью,
С милой где гулял я.
Он бежит, я слезы лью,
Счастье убежало.
Томно ручеек журчит,
Делит грусть со мною,
И как будто говорит:
Нет ее с тобою.
-- ``Нет ее с тобою``, -- дребезжащим голосом подтянул Петр Лукич, подходя к старому фортепьяно, над которым висел порртрет, подтверждавший, что игуменья была совершенно права, находя Женни живым подобием своей матери.
Дьяконица переменила музыку и взяла другой, веселый аккорд, под который дьякон тотчас запел:
В зале жарко, в зале тесно,
Невозможно там дышать;
А в саду теперь прелестно
Пить, гулять и танцевать.
-- Да, теперь там очень прелестно пить, гулять и особенно танцевать по колео в снегу, -- острил Зарницын, выходя в залу. За ним вышла Женни и Вязмитинов. Дьяконица заиграла вальс.
Дьякон подал руку Евгении Петровне, все посторонились, и пара замелькала по зале.
-- Позвольте просить вас, -- отнесся Зарницын, вхшдя в гостиную, где оставалась в раздумье Бахарева. Лиза тихо поднялась с места и молча подала свою руку Зарницыну. По зале замелькала вторая пара.
-- Папа! -- кадриль с вами, -- сказала Женни.
-- Что ты, матушка, Бог с тобой. У меня уж ноги не ходят, а она в кадриль меня тянет. Вон бери молодых.
-- Доктор, с вами?
-- Помилуйте, Ев
Страница 17 из 65
Следующая страница
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 20 ]
[ 21 ]
[ 22 ]
[ 23 ]
[ 24 ]
[ 25 ]
[ 26 ]
[ 27 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 50]
[ 50 - 60]
[ 60 - 65]