ов был Зарницын в своей домашней обстановке, таков он был и во всем. Доктор Розанов его напрасно обзывал Рудиным: он гораздо более был Хлестаковым, чем Рудиным, а может быть, и это сравнение не совсем идет ему. Зарницын, находясь в положении Хлестакова, при тогдашней среде сильно тяготел бы и к хлестаковщине и к репетиловщине. В эпоху, описываемую в нашем романе, тоже нельзя сказать, чтобы он не тяготел к ним. Но в эту эпоху ни Репетилов не хвастался бы тем, что ``шумим, братец шумим``, ни Иван Александрович Хлестаков не рассказывал бы о тридцати тысячах скачущих курьерах и неудержимой чиновничьей дрожке, начинающейся непосредственно с его появлением в департамент. Позволительно думать, что они могли хлестаковствовать и репетиловствовать совсем иначе, изобличая известную солтдарность натур с натурою неаметного числа Зарницыных (которых нисколько не должно оскорблять такое сопоставление, ибо они никаким образом не могут быть почитаемы наихудшими людьми земли русской).
Зарницын не любил заниматься по-вязмитиновски, серьезно. Он брал все кое-как, налетом, и все у него сходило. Новая весна его застала в положении очень скучном. Ему как-то все принадоело. Он не знал, чем заняться, и начал обличительную повесть с самыми картинными намеками и с неисчерпаемым морем гражданского чувства. Но повесть на первых же порах запуталась в массе этого нового чувства -- и стала. Зарницын тревожно тосковал, суетился, зпговаривал о темных предчувствиях, о борьбе с собою, наконец, прочитав несколько народных сцен, появившихся в это время в печати, уж задумал было коробейничать. Но милосердному року угодно было указать ему на иной путь, а на этом пути и развлечение.
В одно очень погожее утро одного погожего дня Зарницын получил с почты письмо, служившее довольно ясным доказательством, что местный уездный почтмейстер вовсе не имел слабости Шпекина к чужой переписке. Получив такое письмо, Зарницын вырос на два вершка.
Он прочел его раз, прочел другой, наконец третий и побежал к Вязмитинову.
-- Что, ты на днях ничего не получал? -- спросил он, входя и кладя фуражку.
-- Ничего, -- отвечал Вязмитинов.
-- Ниоткуда?
-- Ниоткуда.
-- А что такое?
-- Так.
Зарницын зашагал по комнате, то улыбаясь, то приставляя ко лбу палец. Вязмитинов, зная Зарницына, дал ему порисоваться. Походив, Зарницын остановился прред Вязмитиновым и спросил:
-- Ты помнишь этих двух господ?
-- Каких? -- спокойно спросил Вязмитинов, моргнув при этом каким-то экстраординарным обрпзом.
-- Ну, Боже мой! Чтт были прошлой осенью на бале у Бахарева.
-- Да там много было.
-- Ну, этот, как его, иностранец... Райнер?
-- Помню, -- с невозмутимым спокойствием отвечал Вязмитинов.
-- С ним был молодой чаловек Пархоменко.
-- И этого помню.
-- Вот его письмо.
-- Что ж это такое? -- спросил Вязмитинов, безучастно глядя на положенное перед ним письмо.
-- Читай!
Вязмитинов медленно развернул письмо.
-- Вот отсюда читай, -- указал Зарницын.
``Нужны люди, способные действовать, вести скорую подземную работу. Я был слишком занят, находясь в вашем городе, но слышал о вас мельком, и, по тем невыгодным отзывам, которые доходили до меня на ваш счет, вы должны быть наш человек и на вас можно рассчитывать. Надо приготтовлять всех. На днях вы получите посылку: книги. Старайтесь их распространять везде, особенно между раскольниками: они все наши, и ими должно воспользоваться. В других местах дело идет уже очень далеко и идет отлично.
Пусть моя полная подпись служит вам знаком моего к всм доверия.
Ваш Пархоменко
Р.S. Надеюсь, что вы также не забудете писать все, что совершают ваши безобразники. У нас теперь это отлично устроено: опасаться нечего и на четвертый день там.
Еще Р.S. Не стесняйтесь сообщать сведения всякие, там после разберемся, а если случится ошибка, то каждый м может оправдаться``.
Вязмитинов перечел все письмо второй раз и, оканчивая, произнес вслух: ``А если случится ошибка, то каждый может оправдаться``.
-- Где же это оправдаться--то? -- спросил он, возвращая Зарницыну письмо.
-- Да, разумеется, там же!
-- А кто же знает туда дорогу?
-- Да вот дорога -- произнес Зарницын, ударив рукою по Пархоменкову письму.
-- Да ведь это ты знаешь, а другие почем ее знают?
-- Передам.
Вязмитинову все это казалось очень глупо, и он не стал спорить.
-- Ну что же? -- спросил его Зарницын.
-- Что?
-- Ты готов содействовать?
-- Я?
Вязмитино всобирался сказать самое решительное ``нет``, но, подумав, сказал:
-- Да, пожалуй.
-- Нет, не пожалуй; это надш делать не в виде уступкм, а нужно действовать с энергией.
-- Да то-то, как действовать? что делать нужно?
-- Подогревать, подготовлять, волновать умы.
-- На подпись, что ли, склонять? что же вы полагаете-то?
-- Мы... -- Зарницыну очень приятно прозвучало это мы. -- Мы намерены пользоваться всем. Ты видишо, в письме и раскольники, и помещики, и крестьяне. Одни пусть подписывают коллективную бумагу, другие требуют свободы, третьи земли... понимаешь?
-- Понимаю, землю-то требовать будут мужики?
-- Ну да.
-- От тех самых помещиков, которых нужно склонять подписывать коллекривную бумагу?
-- Ну да, ну да, разумеется. Неужто ты не понимаешь?
-- Нет, теперь я понимаю: я это только сначала.
-- А вот ведь я помню, как вы с доктором утверждали, что этот Пархоменко глуп.
-- Да, это правда.
-- А видишь, какой онн человек.
-- Да.
-- Как ты думаешь: доктору сообщить? -- шепотом спросил Зарницын.
-- На что путать лишних людей!
-- И то правда.
Приятели расстались. Тотчас по уходе Зарницына Вязмитинов оделся и, идучи в училище, зашел к доктора, с которым они поговорили в кабинете, и, расставаясь, Вязмитинов сказал:
-- Смотрите же, Дмитрий Петрович, держите себя так же, как я, будто ничего знать не знаем, ведать не ведаем.
-- Добре, -- отяечал доктор.
-- Да Помаду надрессируйте.
-- Добре, добре, -- опять отвечал, запирая двери, доктор.
Вечером Вязмитинов писал очень длинное письмо, в котором, между прочим, было следующее место: ``Вы, я полагаю, сами согласитесь, что мы и с вами вели себя слишком легкомысленно, позволив себе обещать вам свое содействие в деле столь щекотливом. Будем говорить откровенно. За личность вашу нам нпкто и ничто не ручается. Лицо, с которым вы, по вашим словам, были так близки, -- не снабдило вас ни одной рекомендательной строчкой, а в уполномочии, данном вами такому человеку, как П-ко, мы не можем не видеть или крайнейшей бестактности и недальновидности, или просто плана гораздо худшего. Вы нас извините, мы не подозреваем вас в злонамеренности. Спаси нас Боже! Мы вам верим, но служить делу, начинаемому по вашей инициативе, с такими еще сотрудниками, мы не можем. Нам нужны старые люди; без них ничего в этом роде не сделаешь, а они прежде всего недоверчивы.
Письмо полковника Стопаненки для нас достаточное ручательство, а для них оно ничего не значит. Без их же участия делу не быть. При связях Роз-ва мы еще надеялись все кое-как подготовить исподволь и незаметно но теперь, когда вашему политическому другу вздумалось вверить наши планы людям, на скромность и выдержанность которых мы не рассчитываем, нам не остается ничего более, как жалеть об этой ошибке и посоветовать вам искать какие-нибудь другие средства для заявления умеренных желаний, которым будет сочувствовать вся страна.
Смею надеяться, что это не испортит наших добрых отношений друг к другу.
Ваш N.В.``
Письмо это было вложено в книгу, зашитую в холст и переданную через приказчиков Никона Родионовича его московскому поверенному, который должен был собственноручно вручить эту посылку иностранцу Райнеру, проживающему в доме купчихи Козодавлевой, вблизи Лефортовского дворца.
Глава тридцатая. HALF-YEARLY REVIEW (Обозрение за полугодие (англ.)).
Бахаревская придворная швея Неонила Семеновна, сидя у открытого окна, пела:
Прошло лето, прошла осень,
Прошла теплая весна,
Наступило злое время,
То холодная зима.
Песня на этот раз выражала действительно то, что прошло и что наступило в природе.
Тонкие паутины плелись по темнеющему жнивью, по лиловым мохрам репейника проступала почтенная седина, дикие утки сторожко смотрели, тихо двигаясь зарями по сонному пруду, и резвая стрекоза, пропев свою веселую пору, безнадежно ползла, скользя и обрываясь с каждого скошенногоо стебелечка, а по небу низко-низко тащилпсь разорванные полы широкого шлафора, в котором разгуливал северный волшебник, ожидая, пока ему позволено будет раскрыть старые мехи с холодным ветром и развязать заиндевевший мешок с белоснежной зимой.
Две поры года прошли для некоторых из наших знакомых не бесследно, и мы в коротких словах опишем, что с кем случилось в это время. Бахаревы вскоре после святой недели всей семьей переехали из города в деревню, а Гловацкие жили, по обыкновению, безвыездно в своем домике.
Женни оставалась тем, чем она была постоянно. Она только с большим трудом перенесла известие, что брат Ипполит, которого и она и отец с нетерпением ожидали к каникулам, арестован и попал под следствие по делу студентов, расправившихся собственным судом с некоторым барином, оскорбившим однооо из их товарищей. Это обстоятельство было страшным ударом для старика Гловацкого. Для Женни это было еще тяжелее, ибо она страдала и за брата и за отца, терзания которого ей не давали ни минуты покоя. Но, несмотря на все это, она крепилась и всячески старалась утешить страдающего старика.
Вязмитинов беспрестанно писал ко всем своим прежним университетским приятелям, прося их разъяснить Ипполитово дело и следить за его ходом. Ответы приходили редко и далеко не удовлетворительные, а старик и Женни дорожили каждым словом, касающимся арестанта. Самым радостным из всех известий, вымоленных Вязмитиновып во время этой томительной тревоги, был слух, что дело ожидает прибытия сильного лица, в благодушие и мягкосердечие которого крепко веровали.
Ни старик, ни Женни, ни Вязмитинов не осудали Ипполита, но сильно скорбели об ожидавшей его участи. Зарницын потирал от радости руки и горой стоял за Ипполита.
-- Молгдец! молодец! -- говорил он. -- Время слов кончается, надо действовать и действовать. Да, надо действовать, надо. Век жертв очистительных просит; жертв век просит!
Старик и Женни не возражали, они чувствовали только неутешную скорбь. Доктора это обстоятельство тоже сильно поразило. Другое дело слышать об известном положении человека, которого мы лично не знали, и совсем другое, когда в этом положении представляется нам человек близкий, да еще столь молодой, что привычка все заставляет глядеть на него как на ребенка. Доктору было жаль Ипполита; он злился и молчал. Лиза относилась к этому делу весьма спокойно.
-- Что ж делать! -- сказала она, выслушав первый раз отчаянный рассказ Женни. -- Береги отца, вот все, что ты можешь сделать, а горем уж ничему не поможешь.
Возвратясь в деревню с семьею после непродолжительного житья в городе, Лиза оптяь изменилась. Ее глаза совсем выздоргвели; она теперь не раздражалась, не сепдилась и даже много меньше читала, но, видппо, сосредоточилась в себе и не то чтобы примирилась со всем ее окружающим, а как бы не замечала его вовсе. В Лизе обнаружился тонкий житейский такт, которого до сих пор не было. Свои холодные, даже презрительные отношения к ежедневным хлопотам и интересам всех окружающих ее людей она выдерживаа ровно, с невозмутимым спокойствием, никому ни в чем не попереча, никого ничем не задирая. Ольга Сергеевна находила, что Лиза упрыгалась и начинает браться за ум. Сестры тоже были ею очень довольны. Она равнодушно выслушивала все их заявления, ни в чем почти не возражала и давала на все самые терпимые ответы. К отцу Лиза была очень нежна и внимательна, к Женни тоже. Но как ни спокойна была собственнкя натура Женни, ее не удовлетворяла спокойная внимательность Лизы. Она ничего от нее не требовала, старалась избегать всяких рассуждений о ней, но чуяла сердцем, что происходит в подруге, и нимало не радовалась ее видимому спокойствию. Зина, Софи и Ольга Сергеевна были все те же. Зина не могла застегнуть лифа; ходила в широких блузах, необыкновенно шедших к ее высокой фигуре, и беспрестанно совещалась с докторами и акушерами. Она готовилась быть матерью, но снова уехала от мужа и проживала в Мереве.
Софи тосковала донельзя; гусары выступили, и в деревне шла жизнь, невыносимая для женщин, подобных этой барышне, безучастной ко всему, кроме болтовни и шума. Ольга Сергеевна Богу молилась, кошек чесала, иногда раскладывала гранпасьянс и в антрактах ныла. Чаще всего они ныли втроем: Ольга Сергеевна, Зина и Софи. Ныли они обо всем: о предстоящих родах Зины, о грубости Егора Николаевича, об отсутствии женихов для Сони, о тоске деревенской жизни и об ехидстве прислуиг, за которою никак не усмотришь. Об Ипполите Гловацком они не заныли, но по два раза воскликнули:
-- Боже мой! Боже мой! -- и успокоились на его счет. Бахарев горячо принял к сердцу горе своего приятеля.
Он сперва полетел к нему, дергал усами, дымил без пощады, разводил врозь руки и говорил:
-- Ты того, Петруха... Ты не этого... Не падай духом. Все, брат, надо переносить. У насв полку тоже это случилось. У нас раз одного ротмистра разжаловали в солдаты. Разжаловали, пять лет был в солдатах, а потом отличился и опять пошел: теперь полициймейстером служит на Волге; женился на немке и два дома собственные купил. Ты не огорчайся: мало ли что в молодости бывает!
Петра Лукича все это нисколько не утешало. Бахарев поехал к сестре. Мать Агния с большим вниманием и участием выслушала всю историю и глубоко вздохнула.
-- Что ты думаешь, сестра? -- спросил Бахарев.
-- Что ж тут думать: не минует, бедняжка, красной шапки да ранца.
-- Как бы помочь?
-- Ничем тут не поможешь.
-- Написато бы кому-нибудь.
-- Ну, и что ж выйдет?
-- Да все-таки...
-- Ничего не сделаешь, будет солдатом непременно.
-- Старика жаль.
-- Да и его самого не меньше жаль: парень молодой.
-- Он-то выслужится!
-- Хоть и вфслужится, а лучшие годы пропали.
-- Ты подумай, сестра, нельзя ли чего попробовать?
Игуменья скрестила на груди руки и задумалась.
-- Там кто теперь генерал-губернатором? -- спросила она после долгого размышления. Бахарев назвал фамилию.
-- Я с его женой когда-то коротка была, да ведь это давно; она забыла уж, я думаю, что я и на свете-то сущнствую.
Вышла пауза.
-- Попробуй попроси, -- сказал Бахарев.
-- Да я сама думаю так. Что ж: спыток -- не убыток.
Игуменья медленно встала, вынула из комода зеленый бархатный портфель, достала листок бумаги, аккуратно сравняла его края и, подумав с минутку, написала две заглавные строчки. Бахарев встал и начал ходить по комнате, стараясь ступать возможно тише, как волтижорский и дрессированный конь, беспрестанно смотря на задумчивое лицо пишущей сестры.
Подстерегши, когда мать Агния, дописав страничку, повертывала листок, опять тщательно сравнивая его уголышки и сглаживая сгиб длинным розовым ногтем, Бахарев остановился и сказал:
-- Ведь что публично-то все это наделали, вот что гадко.
-- Да не публично этих дел и не делают, -- спокойно отвечала игуменья.
-- Положим, ну вздуй его, каналью, на конюшне, ну, наконец, на улице; а то в таком здании!
Мать Агния обмакнула перо и, снимая с него приставшее волоконце, проговорила:
-- Пословица есть, мой милый, что ``дуракам и в алтаре не спускают``, -- и с этим начала новую страницу.
-- Ну, вот тебе и письмо, -- посылай. Посмотрим, что выйдет, -- говорила игуменья, подавая брату совсем готовый конверт.
-- Хоть бы скорее один конец был.
-- Будет и конец.
Помада кипел и весь расходовался на споры, находя средства поддерживать их даже с Зиной и Софи, не представлявшими ему никаких возражений.
-- За идею, за идею, -- шумел он. -- Идею должно отстаивать. Ну что ж делать: ну, будет солдат! Что ж делать? За идею права нельзя не стоять; нельзя себя беречь, когда идея права попирается. Отсюда выходит индифферентижм: самое вреднейшее общественное явление. Я этого не допускаю. Прежде идея, потом я, а не я выше моей иддеи. Отсюда я должен лечь за мою идею, отсюда героизм, общественная возбужденность, горячее служение идеалам, отсюда торжество идеалов, торжество идей, царство правды!
Помаде обыкновенно никто не возражал в Мереве. Роль Помады в доме камергерши несколько изменилась. Летнее его положение в доме Бахаревых не похоже было на его зимнее здешнее положение. Лизе не нравилось более его неотступное служение идее, которую кандидат воплотил для себя в Лизе, и она его поставила на позицию. Кандидат служил, когда его призывали к его службе, но уже не пажествовал за Лизой, как это было зимою, и опять несколько возвратился к более спокойному состоянию духа, которое в прежние времена не оставляло его во весь летний сезон, пока Бахаревы жили в деревне.
Новая встреча с давно знакомыми женскими лицами подействовала на него весьма успокоительно, но во сне он все-таки часто вздрагивал и отчаянно искал то костяной ножик Лизы, то ее носовой платок или подножную скамейку.
Многосторонние удобства Лизиной комнаты не совсем выручали один ее весьма неприятный недостаток. Летом в ней с девыти или даже с восьми часов до четырех было до такой степени жарко, что жара этого решительно невозможно было выносить.
Лиза в это время никак не могла оставаться в своей комнате. Каждое утро, напившись чаю, она усаживалась на легком плетеном стуле под окном залы, в которую до самого вечера не входило солнце. Здесь Лизе не было особенно приютно, потому что по зале часто проходили и сестры, и отец, и беспрестанно сновали слуги; но она привыкла к этой беготне и не обращала на нее ровно никакого внимания. Лиза обыкновенно спокойно шила у открытого окна, и ее никто не отвлекал от работы. Разве отец иногда придет и выкурит возле нее одну из своих бесчисленных трубок и при этом о чем-нибудь перемолвится; или няня подойдет да посмотрит на ее работу и что-нибудь расскажет, впрочем, более, для собственного удовольствия. Юстин Помада являлся к обеду.
Лизу теперь бросило на работу: блвго глаза хорошо служили. Она не покидала иголки целый день и только вечером гуляла и читала в постели. Не только трудно было найти швею прилежнее ее, но далеко не вякая из швей могла сравниться с нею и в искусстве.
От полотняной сорочки и батистовой кофты до скромного жаконетного платья и шелковой мантильи на ней все было сшито ее собственными руками. Лиза с жадностью училась работать у Неонилы Семеновны и работала, рук не покладывая и ни в чем уже не уступая своей учительнице.
-- Мастерица ты такая! -- говорила Марина Абрамовна, рассматривая чистую строчку, которую гнала Лиза на отцовской рубашке, бескорыстно помогая в этой работе Неониле Семеновне.
-- Вы, барышня, у нас хлеб скоро отобьете, -- добавляла, любуясь тою же мастерскою строчкою, Неонила Семеновна.
Лиза под окном в зале шила себе серенькое платье из сурового батиста; было утро знойного дня; со стола только что убрали завтрак, и в зале было совершенно тихо.
В воздухе стоял страшный зной, мигавший над полями трепещущею сеткою. Озими налились, и сочное зерно быстро крепло, распирая эластическую ячейку усатого колоса. С деревенского выгона, отчаянно вскидывая спутанными передними ногами, прыгали крестьянские ллшади, отмахивсясь головами и хвостами от наседавших на них мух, оводов и слепней. Деревья, как расслабленные, тяжело дремали, опустив свои размягченные жаром листья, и колосистая рожь стояла неподвижным зелено-бурым морем, изнемогая под невыносимым дыханием летнего бога, наблюдающего с
Страница 19 из 65
Следующая страница
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 20 ]
[ 21 ]
[ 22 ]
[ 23 ]
[ 24 ]
[ 25 ]
[ 26 ]
[ 27 ]
[ 28 ]
[ 29 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 50]
[ 50 - 60]
[ 60 - 65]