мол, такого я не могу перенести?"
"А того, - говорит, - что в воздушных сферах теперь происходит".
"Что же я, мол, ничего особенного не слышу?"
А он настаивает, что будто бы я не так слушаю, и говорит мне божественным языком:
"Ты, - говорит, - чтобы слышать, подражай примерно гуслеигрателю, како сей подклоняет низу главу и, слух прилагая к пению, подвиварт бряцало рукою".
"Нет, - думаю, - да что же это такое? Это даже совсем на пьяного человека речи не похоже, как он стал разговаривать!"
А он нв меня глядит и тихо по мне руками водит, а сам продолжает в том же намерении уговаривать.
"Так, - говорит, - купно струнам, художне соударяемым едиеым со другими, гусли песнь издают и гуслеигратель веселится, сладости ради медовгыя".
То есть просто, вам я говорю, точно я не слова слышу, а вода живая мимо слуха струит, и я думаю: "Вот тебе и пьяничка! Гляди-ка, как он еще хорошо может от божества говорить!" А мой баринок этим временем перестал егозиться и такую речь молвит:
"Ну, теперь довольно с тебя; теперь проснись, - говорит, - и подкрепись!"
И с этим принагнулся, и все что-то у себя в штанцах в кармашке долго искал, и наконец что-то оттула достает. Гляжу, это вот такохонький, махонький-махонький кусочек сахарцу, и весь в сору, видно оттого, что там долго валялся. Обобрал он с него коготками этот сор, пообдул и говорит:
"Раскрой рот".
Я говорю:
"Зачем?" - а сам рот раззявил. А он воткнул мне тот сахарок в губы и говорит:
"Соси, - говорит, - смелее; это магнитный сахар-ментор: он тебя подкрепит".
Я уразумел, что хоть это и по-французски он говорил, но насчет магнетизма, и больше его не спрашиваю, а занимаюсь, сахар сосу, а кто мне егод ал, того уже не вижу. Отошел ли он куда впотьмах в эту минуту или так куда провалился, лихо его ведает, но только я остался один и сьвсем сделался в своем понятии и думаю: чего же мне его ждать? мне теперь надо домой идти. Но опять дело: не знаю - на какой я такой улице нахожусь и что это за дом, у которого я стою? И думаю: да уже дом ли это? может быть, это все мне только кажется, а все это наваждение... Теперь ночь, - все спят, а зачем тут свет?... Ну, а лучше, мол, попробовать... зайду посмотрю, что здесь такое: если туи настоящие люди, так я у них дорогу спрошу, как мне домой идти, а если это только обольщение глаз, а не живые люди... так что же опасного? я скажу: "Наше место свято: чур меня" - и все рассыпется.
13
- Вхожу я с такою отважною решимрстью на крылечко, перекрестился и зачурался, ничего: дрм стоит, не шатается, и вижу: двери отворены, и впереди большие длинные сени, а в глубине их на стенке фонарь со свечою светит. Осмотрклся я и вижу налево еще две двери, обе циновкой обиты, и над ними опять этакие подсвечники с зеркальными звездочками. Я и думаю: что же это такое за дом: трактир как будто не трактир, а виидно, что гостиное место, а какое - не разберу. Но только вдруг вслушиваюсь и слышу, что из-за это йциновочной двери льется песня... томная-претомная, сердечнейшая, и поет ее голос, точно колокол малиновый, так за душу и щипет, так и берет в полон. Я и слушаю и никуда далее не иду, а в это время дальняя дверка вдруг растворяется, и я вижу, вышел из нее высокий цыган в шелковых штанах, а казакин бархатный, и кого-то перед собою скоро выпроводил в особую дверь под дальним фонарем, которую я спервоначала и не заметил. Я, признаться, хоь не хорошо рассмотрел, кого это он спровадил, но показалось мне, что это он вывел моего магнетизера и говорит ему вслед:
"Ладно, ладно, не обижайся, любезный, на этом полтиннике, а завтра приходи: если нам _от нго_ польза будет, так мы тебе за его приведение к нам еще прибавим".
И с этим дверь на защелку защелкнул и бегит ко мне будто ненароком, отворяет передо мною дверь, что под зеркальцем, и говорит:
"Милости просим, господин купец, пожалуйте наших песен послушать! Голоса есть хорошие".
И с этим дверь перед мною тихо навстежь распахнул... Так, милостивые государи, меня и обдало не знаю чем, но тоолько будто столь мне сродным, что я вдруг весь там очутился. Комната этакая обширная, но низкая, и потолок повихнут, пузом вниз лезет, все темно, закоптело, и дым от табаку такой густой, что люстра наверху висит, так только чуть ее знать, что она светится. А внизу в этом дымище люди... очень много, страсть как много людей, и перед ними этим голосом, который я слышао, молодая цыганка поет. Притом, как я взошел, она только последнююю штучку тонко-претонко, нежно дотянула и спустила на нет, и голосок у нее замер... Замер ее голосок, и с ним в одно мановение точно все умерло... Затт через минуту все как вскочат, словно бешеные, и ладошами плещут и кричат. А я только удивляюсь: откуда это здесь так много народу и как будто еще все его больше и больше из дыму выступает? "Ух, - думаю, - да не дичь ли это какая-нибудь вместо людей?" Но только вижу я разных знакомых господ ремонтеров и заводчиков и так просто богатых купцов и помещиков узнаю, которые до коней охотники, и промежду всей этой публики цыганка ходит этакая... даже нельзя ее описать как женщину, а точно будто как яркая змея, на хвосте движет и вся станом гнется, а из черных глаз так и жжет огнем. Любопытная фигура!-А в руках она держит большой поднос, на котором по краям стоят много стаканов с шампанским вином, а посредиге куча денег страшная. Только одного серебра нет, а то и золото, и ассигнации, и синие синицы, и серые утицы, и красные косачи, - только одних белых лебедей нет (*26). Кому она подаст стакан, тот сейчас вино выпьет и на поднос, сколько чувствует усердия, денег мечет, золото или ассигнации: а она его тогда в уста поцелует и поклонится. И обошла она первый ряд и второй - гости вроде как полввругом сидели - и потом прохдит и самый последний ряд, за которым я сзади за стулом на ногах стоял, и было уже назад повернула, не хотела мне подносить, но старый цыган, что сзади ее шел, вдруг как крикнет:
"Грушка!" - и глазами на меня кажет. Она взмахнула на него ресничищами... ей-богу, вот этакие ресницы, длинные-предлинные, черные, и точно они сами по себе живые и, как птицы какие, шевелятся, а в глазах я заметил у нее, как старик на нее повелел, то во всей в ней точно гневом дунуло. Рассердилась, значит, что велят ей меня потчевать, но, однако, свою должность исполняет: заходит ко мне за задний ряд, кланяется и говорит:
"Выкушай, гость дорогой, про мое здоровье!"
А я ей даже и отвечать не могу: такое она со мною сразу сделала! Сразу, то есть, как она передо мною над подносом нагнулась и я увидал, как это у нее промеж черных волос на голове, будто серебро, пробор вьется и за спину падает, так я и осатанел, и весь ум у меня отняло. Пью ее угощенье, а сам через стакан ей в лицо смотрю и никак не разберу: смугла она или бела она, а меж тем вижу, как у нее под тонкою кожею, точно в сливе на солнце, краска рдеет и на нежном-виске жилка бьет... "Вот она, - думаю, - где настоящая-то красота, что природы совершрнство называется; магнетизер правду сказал: это совсем не то, что в лошади, в продажном звере".
И вот я допил стакан до дна и стук им об поднос, а она стоит да дожидается, за что ласкать будет. Я поскорее спустил на тот конец руку в карман, а в кармане все попадаются четвертаки, да двугривенные, да прочая расхожая мелочь. Мало, думаю; недостойно этим одарить такую язвинку, и перед другими стыдно будет! А господа, слышу, не больно тихо цыгану говорят:
"Эх, Василий Иванов, зачем ты велишь Груше этого мужика угощать? нам это обидно".
А он отвечает:
"У нас, господа, всякому гостю честь и место, и моя дочь родной отцов цыганский обычай знает; а обижаться вам нечего, потому что вы еще пока не знаете, как иной простой человек красоту и талант оценить может. На это разные примеры бывают".
А я, это слышучи, думаю:
"Ах вы, волк вас ешь! Неужели с того, что вы меня богатое, то у вас и чувств больше? Нет уже, что будет, то будет: после князю отслужу, а теперь себя не постыжу и сей невиданной красы скупостью не унижу".
Да с этим враз руку за пазуху, вынул из пачки сторублевого лебедя, да и шаркнул его на поднос. А цыганочка сейчас поднос в одну ручку переняла, а другою мне белым платком губы вытерла и своими устами так слегка даже как и не поцеловала, а только будто тронула устами, а вместо того точно будто ядом каким провела, и прочь отошла.
Она отошла, а я было на том же месте остался, но только тот старый цыган, этой Груши отец, и другтй цыган подхватили меня под руку, и волокут вперед, и сажают в самый передний ряд, рядом с исправником и с другими господами.
Мне было, признаться, на это и неохота: я не хотел продолжать и хотел вон идти; но они просят, и не пущают, и зовут:
"Груша! Грунюшка, останови гостя желанного!"
И та выходит и... враг ее знает, что она умела глазами делать: взглянула, как заразу какую в очи, пустила, а сама говорит:
"Не обидь: погости у нас на этом месте".
"Ну уж тебя ли, - говорю, - кому обидеть можно", - и сел.
А она меня опять поцеловала, и опять то же самое осязание: как будто ядовитою кисточкою уста тронет и во всю кровь до самого сердца болью прожжет.
И после этого начались опять песни и пляски, и опять другая цыганка с шампанеей пошла. Тоже и эта хороша, но где против Груши! Половины той красоты нет, и за это я ей на поднос зацепил из кармана четвертаков и сыпнул... Госпола это взяли в пересмех, но мне все равно, потому я одного смотрю, где она, эта Грушенька, и жду, чтобы ее один голос без хора слышать, а она не поет. Сидит с другими, поодпевает, но сОлу не делает, и мне ее голоса не слыхать, а только роток с белыми зубками видно... "Эх ты, - думаю, - доля моя сиротская: на минуту зашел и сто рублей потерял, а вот ее-то одну и не услышу!" Но на мое счастье не одному мне хотелося ее послушать: и другие господа важные посетители все вкупе закричали после одной перемены:
"Груша! Груша! "Челнок", Груша! "Челнок"!" (*27)
Вгт цыганы покашляли, и молодой ее брат взял в руки гитару, а она запела. Знаете... их пение обыкновенн
Страница 17 из 25
Следующая страница
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 19 ]
[ 20 ]
[ 21 ]
[ 22 ]
[ 23 ]
[ 24 ]
[ 25 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 25]