а сила, и сколько они стоят, и где их набрать?
А он еще моих мыслей не втямил и отвечает:
- Я, батюшка мой, слава богу, не жид и очками не торгую.
- Да и не о том я говорю, чтобы вы торговали, а вот ваша новая дама такие темные очки носит.
- Ну так что же я с этим сделаю! Мне это, конечно, противно.
- А разумеется, - говорю, - вам это и должно быть неприятно! Как же, она к вам ведь приближенная, а между тем вам невозможно даже ее позу рожи видеть. Я к вам пришел с тем, чтобы все это ее очарованье разрушить.
- Сделай, - говорит, - милость, но только чтоб и я видел.
- Пожалуйста, спрячьтесь где-нибудь и смотрите.
- Ну, хорошо, и так как она теперь в зале при чайном столе за самоваром сидит, то ты входи к ней и скажи, что я еще не скоро приду, а я спрячусь и буду в это время из коридора сквозь щель смотреть.
- Очень превосходно - скажите только скорее: как ее звать?
- Юлия Семеновна.
- А из какого она звания?
- Ничего необыкновенного, но только "из ученых". Можешь смело про все матевировать.
Пошел я в залу и вижу действительно, ха, куда какая не пышная!.. Извольте себе прпдставить, в пребольшой белой зале, за большим столом перед самоваром сидит себе некая женская плоть, но на всех других здесь прежде ее бывших при испытании ее обязанностей нимало не похожая. Так и видно, что это не собственный Дмитрия Опанасовича выбор, а як-ес заглазное дряньце. Платьице на ней надето, правда, очень чистое, но, знаете, препростое, и голова вся постриженная, как у судового паныча, и причесана, и видать, что вся она болезненного сложения, ибо губы у нее бледные и нос курнопековатый, ну, а очей уж разумеется не видать: они закрыты в темных больших окулярах с теми пвзатыми стеклами, що похожи как лягушечьи буркулы. Как вы хотите, а в них есть что-то подозрительное!
Ну-с, я ее обозрел и вижу, что она сидит и что-то вяжет, но это не деликатное женское вязанье, а простые чулки, какие теперь я вяжу; перед нею книжка, и Она и вяжет, и в книжке читает, и рассказывает этой своей воспитаннице, Дмитрия Афанасьевича сиротке; но, должно быть, презанимательнейшее рассказывает, ибо та дрвчурка так к ее коленям и прильнула и в лицо ей наисчастливейше смотрит!
Я даже подумал в себе: неужли же они такие лицемерные, эти потрясователи, что могут колебать могущественные империи, а меж тем с вида столь скромны! И враз рекомендуюсь сей многообожаемой Юлии Семеновне:
- Вот, мол, я, честь имею, здешний становой, - но не думайте, что уже непременнр как становой, то и собака! Я совсем простой, преданнейший человек и пришел к вам прямо и чистосердечно просить вашей ласк.
Она смутилась и говорит:
- Я не понимаю, что вы мне говоите.
- Совершенно верно, - отвечаю, - но я сейчас буду вам матевировать: я поврежденный человек... Она отодвигается от меня дальше.
- Дело в том, - говорю, - что я повредил себе письменными занятиями остроту зрения и теперь хочу себе приобресть притемненные окуляры или очки, да не знаю, где они покупаются. Да. И не знаю тоже и того, почем они платятся; да, а самое главное - я не знаю, що в их за сила? - сгодятся они мне или совсем не сгодятся? А потому, будьте вы милосерденьки, многообожаемая Юлия Семеновна, позвольте мне посмотреть в ваши окуляры!
Она отвечает:
- Сделайте милость! - и снимает с себя очки без всякой хитрости.
А я будто не умею с ними обращаться и все ее расспрашиваю, как их надеть, а сам гляжу ей в открытые глаза и, представьте, вижу серые глазки, и весьма очень милые, и вся поза рожицы у ней самая приятная. Только маленькая краснота в глазках.
Я померил очки и сейчас же их снял назад и говорю:
- Покорно вас благодарю. Мне в них неловко. Она отвечает, что к этому надо привыкнуть.
- А позвольте узнать, вы же давноо к ним привыкли?
- Давно.
- А смею ли спросить, с якого поводу? Она помолчала, а потом говорит:
- Если это вас интересует - я была больна.
- Так; а чем вы, на какую болезпь страдали, осмелюсь спросить?
- У меня был тиф.
- О, тиф, это пренаитяжелейшая болезнь: все волосья як раз и выпадут. Без сомнения, в этих олстоятельствах вы и остриглись?
Она улыбнулась и говорит: - Да.
- Что же, - говорю, - это гораздо разумнейш, нежели чем совсем плешкой остаться. Ужасно как некрасиво - особно на женщине.
Она опять улыбнулась и читает сиротинке, а я перебил:
- А впрочем, - говорю, - для вас, как для девицы небогатого звания, тоже нейдет и стрижка! Она не теряется, но вдруг надменно отвечает:
- При чем же тут является звание?
- А как же, - говорю, - те, що богатого сословия, то они що хотят, то и могут делать, и могут всякие моды уставлять, а мы над собою не властны.
А она вдруг отвечает:
- Извините: я не имею чести вас знать и не желаю отвечать на вашии суждения.
- Разае они не кажутся вам справедливыми?
- Нет; и к тому же они мне совсем не интересны. Я спрашиваю:
- А какое это вы вязанье вяжете? Это что-то просто аляповатое, а не дамское.
- Это чулки.
- Да вижу, вижу: действительно члки, и еще грубые. Кому же это?
- У кого их нет.
- Ага! - для беднейшей братии... Превосходное чувство это сострадание. Но мы,, знаете, вот по обязанности бываем должны участвовать в сборе податей и продавать так называемые "крестьянские излишки", - так, господи боже, что только делать приходится. Ужасть!
- Зачем же вы делаете то, чему после ужасаетесь?
"Ага! - думаю себе, - не срерпела, заговорило ретивое!"
И я к ней сразу же пододвинулся, и преглубоко вздохнул из души, и сказал с сожалительной грустью:
- Эх-эх, многообожаемая Юлия Семеновна; если б вы все то видели и знали, яки обиды и неправды дiятся, то вы бы, наверно, кровавыми слезами плакали.
Она мне ничего не ответила и стала знову показывать ребенку, как чулок вязать.
Вижу - девка хитрейшая! Я опять помолчал, и опять сделал к ней умильные очи, и говорю: - А позвольте мне узнать: какое ваше понятие о богатых и бедных?
Она же на это поначалу как бы обиделась, но потом сейчас же себя притишила и говорит:
- Обольщение боатства заглушает слово.
- Превосходно, - говорю, - превосходно! Многообожаемая, превосходно! Ах, если бы это все так понимали!
- И это так и должно понимать и говорить людям, чтобы они нп считали за хорошее быть на месте тех, которые презирают бедных, и притесняют их, и ведут в суды, и бесславят их имя.
- Ах, - говорю, - как хорошо! Ах, как хорошо! Извините меня, что я себе это даже запишу, ибо я боюсь, что не сохраню сих слов тка просто и ясно в своей памяти.
А она преспокойно, как кур во щи, лезет.
- Пожалуйста, - говорит даже, - запишите. А я уже вижу, что она так совершенно глупа и простодушна, и говорю:
- Только вот что-сь, я как будто кружовником перст защепил, и мне писать трудно: не сделаете ли вы мне одолжения: не впишете ли эти слова своею ручкою в мою книжечку?
А она отвечает:
- С удовольствием.
Да! да! Отвечает: "с удовольствием", и в ту же минуту берет из моих рук книжку и ничтоже сумняся крупным и твердым почерком, вроде архиерейского, пишет, сначала в одну строку: "Обольщение богатства заглушает слово", а потом с красной строки: "Богатые притесняют вас, и влекут вас в суды, и бесславят ваше доброе имя".
Все так и отляпала - своею рукою прописала так, что мне ее даже очень жалко стало, и я сказал:
- Благодарю, наисердечнейше вас благодарю, многообожаемая! - и хотел поцеловать ручку, которая у нее префинтикультепная, но она руку скрыла, и я не добивался и выскочил к Дмитрию Афанасьевичу и говорю ему:
- Видели?
Отвечает:
- Видел.
- Ну и что же?
Он только гримасу скосил.
И я его поддержал: конечно, говорю, поза рожи ее еще ничего - к ней привыкнуть можно, и ручка очень белая и финтикультепная, но морали нравственности ее такие, что я ее должен сгубито, и она уже у меня в кармане.
И ДмитрийА фанасьевич меня похвалил и сказал:
- Ты, брат, однако, хват!
- А вы же обо мне, - говорю, - как думали?
- Я, - говорит, - не полагал, что ты с дамами такой бедовый.
- О, я, - говорю, - бываю еще гораздо бедовейше, чем это! - И так, знаете, разошелся, что действительно за чаем уже не стал этой барышне ни в чем покою давать и прямо начал казнить города и всю городскую учебу и жительство, що там все дорого, и бiсова тiснота, и ни простора, ни тишноты нет.
Но она тихо заметила, что зато там происходит движенье науки.
- Ну, я, - говорю, - этого за важное не почитаю, а вот что я там наилучшего заметил, это только то, что вместо всех удовольствий по проминаже ходят вечером натянутые дамы, и за ними душистым горошком пахнет.
А когда она сказала, что в нашей степной местности даже и лесов нет, то я отвечал:
- То и что ж такое! Правда, что у нас нет лесов, где гулять, но зато у нас, у Дмитрия Афанасьевича, такой сад, что не только гулять, но можно блудить страшней, чем в лесу.
Дмитрий Афанасьевич предоволен был и надавил меня под столом ногой в ногу, а она вдруг подвысила на меня свои окуляры и спрашивает:
- На каком вы это языке говорите?
- На российском-с.
- Ну так вы ошибаетесь: это совсем язык не российский.
- А какой же-с?
- Мне кажется, это язык глупого и невоспитанного человека.
И с сим встала и вышла.
- Какова-с!
Дмитрий Афанасьевич, видя это, придрался и просит: - Пожалуйста же, избаввь меня от нее как можно скорее!
- Будьте, - говорю, - покойны!
И как только я пришел домой, так сейчас же - благослови господи - написал по самому крупному прейскуранту самое секретнейшее доношение о появившейся странной девице и приложил листок с выражением фраз ее руки и послал ночью с нарочным, прося в разрешение предписания, что с нею делать?
Но вообразите: в сей ночи я не один не спал, ибо и она вдруг схопилась, послала до жида за конями и объявила Дмитрию Афанасьевичу, что она сейчас уезжает, а если ей не приведут коней, то пешком пойдет, и прямо к предводителю дворянства.
А Дмитрий Афанасьевич как рад был от нее избавиться, то сказал:
- Зачем же к предводителю. Сделайте милость, хоть куда угодно.
Ибо Дмитрий Афанасьевич терпеть не мог предводителя, потому что п
Страница 11 из 17
Следующая страница
[ 1 ]
[ 2 ]
[ 3 ]
[ 4 ]
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 17]