чень, очень несчастлива.
- Поговорим же, подумаем об этом; совсем непоправимых положений нет.
- Мое непоправимо.
- Это ты все надумала в своем одиночестве, а я хочу напомнить тебе о людях, способных христиански отнестись ко всякому несчастию... Лариса быстро ее перебила.
- Ты хочешь мне говорить о моем муже? Я и так думала о нем весь вечер под звуки этой музыки.
- И плакала?
- Да, плакалк.
- О чем?
Лариса промолчала.
- Говори же: доолей себя, смирись, сознайся!
И Синтянина снова сжала ее руки.
- Что ж пользы будет в этом, - отвечала Лариса. - Неужели же ты хотела бы, чтоб я разыграла в жизни один из авдеевских романов?
- Ах, Боже мой, да что тебе эти романы, - послушай своего сердца. Ведь ты еще его любишь?
- Да.
- Я вижу, тебя мучит совесть.
- О, да! Страшно, страшно мучит, и мне мало всех моих мучений, чтоб отстрадать мою вину, но я должна идти все далее и далее.
- Это вздор.
Лара покачала головой и, усмехнувшись, прошептала:
- Нет, не вздьр.
- Ты должна положить конец своим унижрниям.
- Я этого не могу, понимаешь - я не могу, я хочу и не могу.
- Я понимаю, что ты не можешь и не должна сделать тур, какой делали героини тех романов, но если твой муж позовет тебя как добрый, любящий человек, как христианин простит тебя и примет не как жену, а как несчастного друга...
- Для меня бессильно все, даже и религия.
- Дай мне договорить: ты не права, христианская религия не кладет никаких границ великодушию. Конечно, есть чувства... есть вещи... которыми возмущается натура и... я понимаю твои затруднения! Но пойми же меня: разве бы ты не рвалась к Подозерову, если б он был в несчастии, в горе, в болезни?
- О, всюду, всюду, но... ты не понимаешь, что говоришь: я не могу.. Я не могу ничего этого сделать; я связана.
Синтянина возразила ей, что Подозеров ее законный муж, что его права так велики и сильны пред законом, что их никто не смеет оспорить, и заключила она:
- Если ты позволишь, я напишу твоему мыжу, и ручаюсь тебе за него... Ларису передернуло.
- Ты за него ручаешься!
- Да, я за него ручаюсь, что он будет счастлив, доставив тебе, разбитой, покой и отдых от твоих несчастий, - тем более, что он умеет быть самым нетребовательным другом, и ты еще можешь в тишине дожить век с ним.
Лариса сделала еще более резкое, нетерпеливое движение.
- Ты сердишься?
- Нет, - отвечала Лара, - нет, я не серэусь, но вот что, я не могу сносить этого тона, каким ты, говоришь о моем бывшем муже. Мне все это дорого стоит. Я уважаю тебя, ты хорошая, добрая, честная женщина; я нередко сама хочу тебя видеть, но кьгда мы свидимся... в меня просто вселяется дьвяол, и... прости меня, сделай милость, я не хотела бы сказать тебе то, что сейчас, должно быть, скажу: я ненавижу тебя за все и особенно за твою заботу обо мне. Тетя Катерина Астафьевна права: во мне бушует Саул при приближении кротости Давида.
- Ты просто больна; тебя надо лечить.
- Нет, я не больна, а твои превосходства взяли у меня душу моего мужа.
- О, если тебя только это смущает, то...
- Нет, молчи, - перебила ее Лара, - ты знаешь ли, что я сделала? Я двумужница! Я венчалась с Гордановым!
Синтянина стояла как ошеломленная.
- Да, да,-- повторила Лара, - с тобой говорит двумужница, о которой ему стоит сказать слово, чтобы свести на каторгу, и он скажет это слово, если я окажу ему малейшее неповиновение.
- Ты шутишь, Лара?
- О, да, да; это шутка: они надо мною шутят, они бесчеловечно шутят, но мне это уже надоело, и я не шучу.
При этих словах она вскочила с места и, скрежеща зубами, вскричала:
- Он хочет убить Бодростина и, женясь тайно на мне, жениться на Глафире, но этого не будет, не будет! Я им отомщу, отомщу...
Она зашаталась на ногах и, произннся: "я их всех погублю!" - упала на прежнее место.
- Оставь их, оставь этот дом...
- Нет, никогда! - простонала Лара. - И теперь это поздно: я их предала, а они уже все совершили.
- Бежим, Бога ради бежим!
- Бежать!.. Стой!.. Что это такое?
По лестнице слышались чьи-то шаги, кто-то спешил, падал, вскакивал и бежал снова, и наконец с шумом растворилась дверь, и кто-то ворвавшись, закричал:
- Лариса! Лара! Alexandrine! Где вы? - откликнитесь Бога ради!
Это был голос Бодростиной.
Лариса и Синтянина остались как окаменевшие: на них напал ужас, а вбежавшая Глафира металась впотьмах, наконец нащупала их платья и, схватясь за низ дрожащими руками, трепеща, глядела в непроглядную темень, откуда опять бвло слышались шум, шаги и паденья.
- Закройте меня! - простонала Глафира.
На Синтянину напал ужас. Ближе и ближе несся шум, и в шуме в этом было что-то страшное и зловещее. Меж тем кто-то прежде ворвавшийся путался в переходах, тяжко дышал, бился о двери и, спотыкаясь, шептал:
- Где ты! где же тыы наконец... я наконец сделал все, что ты хотела... ты свободна... вдова... наконец я тебя заслужил.
Холодные мурашкт, бегавшие по телу генеральши, скинулись горячим песком; ее горло схватила судорога, и она сама была готова упасть вместе с Ларисой и Бодростиной. Ум ее был точно парализован, а слух поражен всеобщим и громким хлопаньем дверей, такою беготней, таким содомом, о которого трясся весь дом. И весь этот поток лавиной стремился все ближе и ближе, и вот еще хлоп, свист и шорох, в узких пазах двери сверкнули огненные линии... и из уст Лары вырвался раздираюищй вопль.
Пред ними на полу вертелся Жозеф Висленев, с окровавленными руками и лицом, на котором была размазанная и смешанная с потом кровь.
- Убийца! - вскрикнула страшным голосом Лара.
Глава восемнадцатая. Соломенный дух
Когда господа выехали смотреиь огничанье, на дворе уже стояла свежая и морозная ночь. Ртуть в термометрах на окнах бодростинского дома быстро опускалась, и из-за углов надворных строений порывало сухою студеною пылью. Можно было предвидеть, что погода разыграется; но в лесу, где крестьяне надрывались над добывание огня, было тихо. Редкие звезды чуть мерцали и замирали; ни одна снежинка не искрилась и было очень темно. Стороннему человеку теперь нелегко попасть сюда, потому что не только сама поляна, но и все ведущие к ней дороги тщательно оберегались от захожего и заезжего. С той минуты, как Сухому Мартыну что-то привиделось, досмотр был еще строже. В морозной мгле то тихо выплывали и исчезали, то быстро скакали взад и вперед и чем-то размахивали какие-то темные гномы - это были знакомые нам сторожевые бабелины, вооруженные тяжелыми цепами. Чем ближе к Аленину верху, тем патрули этпх амазонок становились чаще и духом воинственнее и нетерпеливее. Дело с огнем не ладилось. С тех пор, как Сухой Мартын зря перервал работу, терли они дерево час, трут другой, а огня нет. Засинеет будто что-то на самой стычке деревьв и даже сильно горячим пахнет, а огня нет. Мужики приналягут, сил и рук не щадят, но все попусту... все сейчас же, как словно по злому наговору, и захолоднеет: ни дымка, ни теплой струйки, точно все водой залито.
- Дело нечисто, тут что-то сделано, - загудел народ и, посбросав последнее платье с плеч, мужики так отчаянно заработали, что на плечах у них задымились рубахи; в воздухе стал потный пар, лица раскраснелись, как репы; набожные восклицания и дикая ругань перемешивались в один нестройный гул, но проку все нет; дерево не дает огня.
Кто-то крикнул, что не хорошо место.
Слово это пришлось по сердцу: мужики решили перенести весь снаряд на другое место. Закипела новая работа: вся справа перетянулась на другую половину поляны; здесь опять пропели "помоги святители" и стали снова тереть, но опять без успеха.
- Две тому причины есть: либо промеж нас есть кто нечистый, либо всему делу вина, что в барском доме старый огонь горит.
Нечистым себя никто не признал, стало быть, барский дом виноват, а на него власти нет.
- Это баре вредят, - проревело в народе.
Сухой Мартын исшатался и полуодурелый сошел с дерева, а вместо него мотался на бревне злой Дербак. Он сидел неловко; бревно его беспрестанно щемило то за икры, то за голени, и с досады он становился еще злее, надрывался, и не зная, что делать, кричал, подражая перепелу: "быть-убить, драть-драть, быть-убить, драть-драть". Высокие ели и сосны, замыкавшие кольцом поляну, глядели и точно заказывали, чтобы звучное эхо не разносило лихих слов.
Неподалеку в стороне, у корней старой ели, сидел на промерзлой кочке Сухой Мартын. Он с трудом переводил дыхание и, опершись подбородком на длинный костыль, молчал; вокруг него, приуалясь кто как попало на землю, отдыхали безуспешно оттершие свою очередь мужики и раздраженно толковали о своей незадаче.
Мужики, ища виноватого, метались то на того, то на другого; теперь они роптали на Сухого Мартына, что негоже место взял. Они утверждали, что надо бы тереть на задворках, но обескураженный главарь все молчал и наконец, собравшись с духом, едва молвил: что они бают не дело, что огничать надо на чистом мпсте.
- Ну так надо было стать на поле, - возразил ему какой-то щетинистый спорщик.
- На поле, разумеется, на поле: поле от лешего дальше и Богу милее, оно христианским потом полито, - поддержал спорщика козелковатый голос.
- Лес Богу ближе, лес в небо дыра, - едва дыша отвечал Сухой Мартын, - а против лешего у нас на сучьях пряжа развешана.
- Леший на пряжу никак не пойдет, - проговорил кто-то в пользу Мартына.
- Ему нельзя, он, если сюда ступит, сейчас в пряжу запутается, - пропел второй голос.
- Ну так надо было стать посреди лесу, чтобы к Божьему слуху ближе, - возразил опять спорщик.
- Божье ухо во весь мир, - отвечал, оправляясь, Мартын и зачитал искаженный текст псалма: "Живый в помощи Вышняго".
Это всем очень понравилось.
Мужики внимали сказанию о необъятности Божией силы и власти, а Сухой Мартын, окончив псалом, пустился своими красками изображать величие творца. Он описывал, как Господь облачается небесами, препоясуется зорями, а вокруг него ангелов больше, чем просяных зерен в самом большом закроме.
Мужики, всегда любящие беседу о грандиозных вещах, поглотились вниманием и приумолкли: вышла даже пауза, в конце которой молодой голос робко запытал:
- А правда ли, что Бог старый месяц на звезды крошит?
- Неправда, - отвечал Мартын.
- Чего он их станет из старого крошить, когда от него нам всей новины не пересмотреть, а звезды окна: из них ангелы вылетают, - возразил начинавший передаваться нм Мартынову сторону спорщик.
- Ну, это врешь, - опррверг его козелковатый голос. - На что ангел
станет в окно сигатл? Ангелу во всем небеси везде дверь, а звезда пламень, она на то поставлена, чтоб гореть, когда месяц спать идет.
- Неправда; а зачем она порой и тогда светит, когда месяц яснит? Астроном сбился этим возражением и, затрудняясь отвечать, замолчал, но вместо его в тишине отозвался новый оратор.
- Звезда стражница, - сказал он, - звезда все видит, она видела, как Кавель Кавеля убил. Месяц увидал, да испгался, кап християнская кровь брызнула, и сейчас спрятался, а звезда все над Кавелем плыла, Богу злодея показывала.
- Кавеля?
- Нет, Кавеля.
- Да ведь кто кого убил-то: Кавель Кавеля?
- Нет, Кавель Кавеля.
- Врешь, Кавель Кавеля.
Спор становился очень затруднительным, только было слышно: "Кавель Кавеля", "нет, Кавель Кавеля". На чьей стороне была правда ветхозаветного факта - различить было невозможно, и дело грозило дойти до брани, если бы в ту минуту неразрешаемых сомнений из темной мглы на счастье не выплыл маленький положайник Ермолаич и, упадая от усталости к пенушку, не заговорил сладким, немного искусственным голосом:
- Ух, устал я, раб Господень, устал, ребятушки: дайте присесть посидеть, ваших умных слов послушать.
И он, перрекатясь котом, поместился между мужиков, прислонясь спиной к кочке, на которлй сидел Сухой Мартын.
- О чем, пареньки-братцы, спорили: о страшном или о божественном; о древней о бабушке или о красной о девушке? - заговорил он тем же сладким голосом.
Ему рассказали о луне, о звездах и о Кавеле с Кавелем.
- Ух, Кавели, Кавели, давние люди, что нам до них, братцы, Божии работнички: их Бог рассудил, а насчет неба загадка есть: что стоит, мол, поле полеванское и много на нем скота гореванского, а стережет его один пастух, как ягодка. И едет он, Божьи людцы, тот пастушок, лесом не хрустнет, и идет он плесом не всплеснет и в сухой траве не зацепится, и в рыхлом снежку не увязнет, а кто мудрен да досуж разумом, тот мне сейчас этого пастушка отгадает.
- Это красное солнышко, - отозвались хором.
- Оно и есть, оно и есть ,молодцы государевы мужички, Божьи молитвеннички. Ух да ребятеи! я зову: кто отгадает? а они в одно, что и говорить: умудряет Господь, умудряет. Да и славно же вам тут; ишь полегли в снежку, как зайчики под сосенкой, и потягиваются, да дедушку Мартына слушают.
Сухой Мартын затряс бородой и, покачав головой, с неудовольствием отозвался, что мало его здесь слушают, что каждый тут про себя хочет большим главарем быть.
- А-а, ну это худо, худо... так нельзя, государевы мужички, невозможно;
нельзя всем главарями быть. - И загадочный Ермолаич начал рассказывать, что на Божием свете ровни нет: на что-де лес дерево, а и тот в себе разный плрядок держит. - Гляньте-ка, вон гляньте; видите небось: все капралы поскидали кафтаны, а вон Божия сосеночка промежду всех другой закон бережет: стоит вся в листве, как егарь в мундирчике, да командует: кому когда просыпаться и из теплых ветров одежду брать. Надо, надо, людцы, главаря слушаться.
- А что же его слушать, когда по его команде огня нет, - запротестовали мужики.
- Будет еще, Божьи детки, будет. Сейчас нетути, а потом и будет; видите, греет, курит, а станут дуть, огня нет. Поры значит нет, а придет пора, будет.
- Говорят, что с того, что в барских хоромах старый огонь сидит?
- Ну, как знать, как знать, голуби, которы молоды. Ермолаич все старался шутить в рифму и вообще вел речь, отзывавшуюся искусственною выделанностию простонародного говора.
- Нет, это уж мы верно знаем, - отвечал Ермолаичу спорливый мужик.
- Да; нам баил сам пегий барин, что помещик, баит, огонь нарочно не хочет гасить.
- Когда он это баил, пегий барин? - переспросил Ермолаич и, в десятый раз с величайшим вниманием прослушав краткое изложение утренней беседы Висленева с мужиками за гуменником, заговотил:
- Ну его, ну его, этого пегого барчука, что его слушать!
- А отчего и не послушать-то? Нет, он все за мужиков всегда рассуждает.
- Он дело баит: побить, говорит, их всех, да и на что того лучше?
- Ну дело! легка ли стать! Не слушайте его: ишь он как шелудовый торопится, когда еще и баня не топится. Глядите-ка лучше вон, как мужички-то приналегли, ажро древо визжит! Ух! верти, верти круче! Ух! вот сейчас возлетит орел, во рту огонь, а по конец его хвоста и будет коровья смерть.
Народ налегал; вожжи ходили как струны и бревно летало стрелой; но спорливый мужие у кочки и здесь ворчал под руку, что все это ничего не значит, хоть и добыли огонь: не поможет дегтярный крест, когда животворящий не помог.
Ермолаич и ему стал поддакивать.
- Ну да, - засластил он своим мягким голоском, - кто спорит, животворный крест дехтярного завсегда старше, а знаешь присловье: "почитай молитву, не порочь ворожбы".
Это встретило общее одобрение, и кто-то сейчас же завел, как гюе-то вдалеке с коровьей смертью хотели одни попы крестом да молитвой справиться и не позволяли колдовать: билися они колотилися, и ничего не вышло. И шел вот по лесу мужик, так плохенький беднячок, и коров у него отроду ни одной не было, а звали его Афанасий и был он травкой подпоясан, а в той-то траве была трава змеино видище. Вот он идет раз, видит сидит в лесу при чащобе на пенечке бурый медведь и говорит: "Мужик Афанасий травкой подпоясан, это я сам и есть коровья смерть, только мне Божьих мужичков очень жаль стало; ступай, скажи, пусть они мне выведут в лес одну белую корову, а черных и пестрых весь день за рога держут, я так и быть съем белую корову, и от вас и уйду". Сделали так по его, как он требовал, сейчас и мор перестал.
- Да уж медведь степенный зверь, он ни в жизнь не обманет.
- А степенен да глуп: если он в колоду лапу завязит, так не вытащит, все когти рвет ,а как вынуть, про то сноровки нет.
- Где же ему сноровки, медведю, взять, - вмешался другой мужик, - вон я в городе слона приводили - видел: на что больше медведя, а тоже булку ему дадут, так он ее в себя не жевамши, как купец в комод, положит.
- Медведь-думец, - поправил третий мужик, - он не глуп, у него дум в голове страсть как много сидят, а только наружу ничего не выходит, а то бы он всех научил.
Но спорщик на все это ответил сомненьем и даже не видал причины, для коей бы коровья смерть медведем сидела. С этим согласились и другие.
- Да; ведь смерть нежить, у нее лица нет, на что же ей скидываться, - поддержал козелковатый.
- Как же лица нет, когда она без глаз видит и в церкви так пишется?
- Да, у смерти лица нет, у нее облик, - вставил чужой мужик, - один облик, вот все равно как у кикиморы. У той же ведь лица нет... так на мордочке-то ничего не видать, даже никакой облики, вся в кастрику обвалена, а все прядет и напрядет сбе в зиму семьдесят семь одежек, а все без застежек, потому уж ей застежек пришить нечем.
- А кащей, вон хоть с ноготь, обличьее имеет, у нас дед один его видел, так, говорит, личико махонькое-махонькое, как затертый пятиалтынник.
- Про это и попы не знают, какое у нежити одличие, - отоэвался на эти слова звонкоголосый мужичок и сейчас же сам заговорил, что у них в селе есть образ пророка Сисания и при нем списаны двенадцать сестер лихорадок, все как есть просто голыми бабами наружу выставлены, а рожи им все повыпечены, потому что как кто ставит пророку свечу, сейчас самым огнес бсбу в морду ткнет, чтоб ее лица не значилось.
- Да и архангел их, этих двенадцсть сестер, тоже огненными прутьями страсть как порет, чтоб они народ не трясли, - пояснил другой мужик из того же села и добавил, как он раз замерзмл в пургу и самого архангела видел.
- Замерзал, - говорит, - я, замерзал и все Егорью молился и стал вдруг видеть, что в полугорье недалече сам Егорий середь белого снегу на белом коне стоит, позади его яснит широк бел шатер, а он сам на ледяное копье опирартся, а вокруг его волки, которые на него бросились, все ледянками стали.
- А я один раз холеру видел, - произнес еще один голос, и вмешавшийся в разговор крестьянин рассказал, как пред тем года четыре назад у них холере быть, и он раз пошел весной на дор, вилой навоз ковырять, а на навозе, откуда ни возьмись, петух, сам поет, а перья на ннм все болтаются: это и была холера, которая в ту пору, значит, еще только прилетела да села.
Разговор стал сбиваться и путаться: кто-то заговорил, что на Волхове на реке всякую ночь гроб плывет, а мертвец ревет, вокруг свечи горят и ладан пышет, а покойник в вечный колокол бьет и на Ивана-царя грозится. Не умолк этот рассказчик, как другой стал сказывать, куда кони пропадают, сваливая все то на вину живущей где-то на турецкой земле белой кобылицы с золотою гривой, которую если только конь заслышит, как она по ночам ржет, то уж непременно уйдет к ней, хоть его за семью замками на цепях держи. За этим пошла речь о замках, о разрыв-траве и как ее узнать, когда сено косят и косы ломятся, что разрыв-трава одну кошку не разрывает, но что за то кошке дана другая напасть: она если вареного горгху съест, сейчас оглохнет. Оказывалось, впрочем, что и ей еще не хуже всех, потому что мышь, если в церкви под царские врата шмыгнет, так за то летучей должна скинуться.
Б
Страница 70 из 78
Следующая страница
[ 60 ]
[ 61 ]
[ 62 ]
[ 63 ]
[ 64 ]
[ 65 ]
[ 66 ]
[ 67 ]
[ 68 ]
[ 69 ]
[ 70 ]
[ 71 ]
[ 72 ]
[ 73 ]
[ 74 ]
[ 75 ]
[ 76 ]
[ 77 ]
[ 78 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 50]
[ 50 - 60]
[ 60 - 70]
[ 70 ]