обы мы делали добро и не думали, что здесь наша настоящая жизнь, а готовились к вечности. И вот, пока я об этом одном помню, то я тогда знаю, чего во всякую минуту бог от меня требует и что я должна сделать; а когда я начну припоминать: как кому положено верить? где бог и какой он? - тогда у меня все путается, и позвольте мне не продолжать этого разговора: мы с вами не сойдеммся".
Он говорит:
"Да, мы не сойдемся, и я вам скажу - счастье ваше, что вы живете в наше слабое время, а то вам бы пришлось покоптиться в костре".
А она отвечает:
"И вы бы меня, может быть, проводили?" И сама улыбнулась, и он улыбнулся и ласково ей говорит:
"Послушайте, дитя мое! вашу мать так сокрушает, что вы не устроены, а долг детей свою мать жалеть".
Ее всю будто вдруг погнуло, и на глазах слезы выступили.
"Умилосердитесь, - говорит, - неужто вы думаете, что я, проживши двадцать лет с моею матерью, понимаю ее и жалею меньше, чем вы, приехавши к нам сейчас по ее приглашению!"
А он говорит:
"Ну, и хорошо, и если вы такая добрая дочь, так изберите же себе достойного жениха".
"Я его уже избрала".
"Но этот выбор не одобряет ваша мать".
"Мама его не хочет узнать".
"Да что ж ей его и узнавать, когда он иноверец!"
"Он христианин!"
"Полноте! отчего вам не уступить матери и не выбрать себе мужа из своих людей, обстоятельных и известных ей и вашему дяде?"
"Чем же не обстоятелен тот, кого я выбрала?"
"Иноверец".
"Он христианин, он любит всех людей и не различает их породы и веры".
"А вот и прекрасно: если ему все равно, то пусть и примет нашу веру".
"Для чего же это?"
"Чтобы еще теснее соединиться во всем с вами".
"Мы и так соединены тесно".
"Но отчего же не сделать еще теснее?"
"Оттого, что теснее того, чем мы соединены, нас ничто - больше соединить не может".
Он посмотрел на нее внимательно и говорит:
"А если вы ошибаетесь?"
А она вдруг порывисто отвечает:
"Извините, я совершеннолетеяя, и я себя чувствую и понимаю; я знаю, что я была до известной поры и чем я стала теперь, когда во мне зародилась новая жизпь, н я не променяю моего теперешнего состояния на прежнее. Я люблю и почитаю мою мать, но... вы, верно, знаете, что "тот, кто в нас, тот больше всех", и я принадлежу ему, и не отдам этого никому, ни даже матери".
Сказала это и даже задохнулась и покраснела.
"Извините, - добавила, - я вам, кажется, ответила резко, но зато я больше уже ничего не могу дополнить", - и двинула стул, чтобы встать.
И он тоже двинулся и ответил:
"Нет, отчего же, если вы уж так соединены... чувствуете новую жизнь..."
А она встала и стрлго на него посмотрела и говорит:
"Да, мы так соединены, что нас нельзя разъединить. Кажется, больше говорить не о чем!"
Он от нее даже откачнулся и тихо сказал:
"Мне кажется, вы на себя... наговариваете!"
А она ему преспокойно:
"Нет! все, что я говорю, все то и есть!"
А Маргарита" Михайловна в это же самое мгновение - "ах!" - да и с ног долой в обморок, а я, как самая глупая овца, забыла, что стою на конце гладильной доски, и спрыгнула, чтоб помочь Маргарите, а гладильная доска перетянулась да Ефросинью Михайловну сронила и меня другим концом пониже поясницы, и все трое ниспроверглись и лежим. Грохот этакой на весь дом сделался. И он это услыхал, и встал, и весь в волнении сказал Клавдиньке:
"Какие ужасные волнения!.. И все это через вас!.."
Она ему ни словечка.
Тогда он вздохнул и говорит:
"Ну, я не могу терять больше времени и ухожу".
А Клавдинька ему тихо в ответ:
"Прощайте".
"Прощайте - и ничего более? Прощаясь со мною, вы не имеете сказать мне от души ни одноого слова?"
И она, - вообрази, - вдруг сдобрилась и подала ему обе руки, - и он рад, и взял ее за руки, и говорит ей:
"Говорите! говорите!"
А она с ласкою ему отвечает:
"Пренебрегите нами, у нас всего есть больше, чем нужно; спешите скорее к людям бедственным".
Даже из себя его вывела, и он, как будто задыхаясь, ей ответил:
"Благоюарю вас-с, благодарю!" - и попросил, чтобы она и провожать его не смела.
XII
А когда он из дому на вид показался, Клавдинька вернулась и прямо пришла в темную, где мы лежали повержены, двери распахнула и кинулась к матери, а что мы с Ефросиньей никак подняться не можем - это ей хоть бы что! Ефросинье Михайловне девятое ребро за ребро заскочило, а мне как будто самый сидельный хвостик переломился, а кроме того, и досадно и смех разрывает.
"Хорошо, - думаю, - девушка! объяснилась... и уж сама не скрывает..."
Так в этаком-то неслыханном постыдном беспорядке все и кончилось. Мы и не видали, как он скл и вся ажидация рассеялась, и опять обман был, опять он в чужую карету сел и не заметил - стал письма доставать. Так его и увезли, а наши служащие в доме все ужасно были обижены, потому что все это вышло не так, как ждали, и потом все, оказалось, слышали, как Клавдия сама, хозяйская дочь и наследница, при всех просила: "пренебрегите нами"... Чего еще надо! Он и вправду, я думаю, этого никогда еще ни от кого не слыхивал. Все его только просят и молят со слезами, чтобы он осчастливил, чтобы пожаловал, а она как будро гонит: "Нами пренебрегите и ступайте к бедственным". Молва поднялась самая всенародная. Кучер Мирон, как всегдашний грубиян, да еще две пнцовки выпивши, вывел на двор своих фетюков, чтобы их петой водой попрыскать, а фетюки его сытые - храпят, кидаются и грызутся, а Мирон старается их словами унять, а в конюшню - назад ни за что вести не хочет.
"Я, - говорит, - слава те, господи! Я формально знаю, как и что велит закон и религия: всегда перво-наперво хозяев прыскают, а потом на тот же манер и скотов".
Насилу у него лошадей отняли и спать его уложили, как вдруг Николай Иваныч приезжает, и в самом выдающемся градусе.
- Скверный мужчина! - отозвалась Аичка.
- Преподлец! - поддержала Марья Мартыновна и продолжала: - С этим опять до тез пор беспокоились, что без всех сил сделались, и как пали в сумерки, где кто достиг по дива-нам, так там и уснули. Нш мне и во сне все это снилося, как Клавдинька отличилась с своим бесстыдством... Николай Иваныч на весь дом храпит, и Ефросинья тоже ничком дышит, а мне даже не спится, будто как что меня поднимает, - и недаром. Прислушиваюсь и слышу, что Маргарита Михайловна тоже не спит... ходит...
И так это она меня, моя Маргарита, заинтересовала, что я лежу и присапливаю, будто сплю, а о сне и не думаю, а все на нее одним глазком гляжу и слушаю, куда она пойдет.
А она неслышной стопою тихонечко по всем комнатам, у жердинверки остановилась, с цветков будто сухие листики обирает в руку, потом канарейке сахарок в клетке поправила, лоскуточек какой-то маленький с полу подняла, а сама, вижу, все слушает, все ли мы спим крепко, и потом воровски, потихонечку - топ-топ и вышла.
Я сейчас же вскочила на диван и уши навострила... Слышу, она кружным путам через зал к Клавдинькиной комнате пошлепала.
Так во мне сердце и заколотилось... Что у них будетт?
Горошком я с дивана спрыгнула, туфли сбросила да под мышку их и в одних чулках чеерз другой круг обежала и в гардеробную, - оттуда тоже в Клавдинькину комнату над дверью воловье око есть. Опять там тихонечко все взмостила, поставила на стол стул и стала на него и гляжу.
В комнате полтемно. Лампа горит, но колпак так сноровлен, что только в одно место свет отбивает, где она руками лепит... Все это она сама себе всегда и зажигает, и гасит, и на канфорке воду греет - все без прислуги.
И теперь так - весь дом в покое отдыхает, а она, завистная работница, как ни в чем не бывало, опять уже все свои принадлежности расправила.
Мнет, да приставляет, да черт знает что вылепливает, и я даже на фигуру ее посмотрела, что она сама на себя высказала, но нет еще, ничего не заметно, - вся высокая и стройна.
Мать вошла, а она не видит, а у мея сердце ток-ток-ток! - так и толчется... Что будет? - прибьет ее старуха, что ли, и как та - с покорностью ли это выдержит, или, помилуй бог, забудется, да и сама на мать руку поднимет? Тогда я тут и нужна окажусь, потому что по крайней мере я вскочу да схвачу ее за руки и подержу - пусть мать ее хорошенько поучит".
XIII
Все дыхание я в себе затаила.
Маргарита Михайловна постояла в полутемноте и ближе к ней подходит...
Тогда госпожа Клавдинька вздрогнула и глину свою уронила.
"Мамочка! - говорит, - вы не спите! как вы меня испугали!" -
Маргарита удерживает себя и отвечает:
"Отчего же это тебе мать страшна сделалась?"
"Зачем вы, мама, так говорите: вы мне вовсе не стгашны! Я вам рада, но я занялась и ничего не слыхала... Садитесь у меня, милая мама!"
А та вдруг обеими руками, ладонями, ее голову обхватила и всхлипнула:
"Ах, Клавдичка моя! дитя ты мое, дочка моя, сокровище!"
"Что вы, что вы, мама!.. Успоктйтесь".
А старуха ее голову крепко зацеловала, зацеловала и вдруг сама ей в ноги сползла на колени и завопила:
"Прости меня, ангел мой, прости, моя кроткая! я тебя обидела!"
Вот, думаю, так оборот! Она же к ней пришла и не строгостью ее пристрастить, а еще сама же у нее прощения просит.
Клавдинька ее сейчас подняла, в кресло посадила, а сама перед нею на колени стала и руки целует.
"Я, - говорит, - милая мама, ничего и не помню, что вы мне, осердясь, сказали. Вы меня всегда любили, я весь век мой была у вас счастливая, вы мне учиться позволили..."
"Да, да, друг мой, дура я была, я тебе учиться позволила, и вот что из этого ученья вышло-то!"
"Ничего, мамочка, дурного не вышло".
"Как же "ничего"?.. Что теперь о нас люди скажут?"
"Что, мама?.. Впрочем, пусть что хотят говорят... Люди, мааа, ведь редко умное говорят, а гораздо чаще глупое".
"То-то "все глупое". Нет, уж если это случилось, то я согласна, чтобы скорее твой грех скрыть: выходи за него замуж, я согласна".
Клавдия изумилась.
"Мама! милая! вы ли это говорите?.."
"Разумеется, я говорю; мне твое счастье дорого, тольк
Страница 15 из 18
Следующая страница
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]
[ 8 ]
[ 9 ]
[ 10 ]
[ 11 ]
[ 12 ]
[ 13 ]
[ 14 ]
[ 15 ]
[ 16 ]
[ 17 ]
[ 18 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 18]