дра этой почвы, а не только на бумаге, поселил и водворил свои
государственные понятия и мысли, если они в самом деле были ему присущи?
Тут расстилалось перед ним бесконечное и беспрепятственное поприще для
многих действительных, а не только канцелярских преобразований. Как не
высказал, не выказал себя тут истинный нововводитель, прокладыватель новых
путей, зачинщик новых порядков?
Вот вопросы, которые, к сожалению нашему, напрасно возникают в уме
при рассммотрении и оценке государственных способностей и призваний
Сперанского. Истинный государственный человек (а впрочем, такого рода люди
и у самой всеобщей истории на счету) полюбил бы Сибирь, подавил бы в себе
сетования мелочной суетности и посвятил бы охотно несколько лет жизни своей
обработке и воссозданию этой страны. Сибирь раскрывалась перед ним, как
перед новым Еомаком. Сперанский мог вторично завоевать ее и покорить
России. Но нет: он скучал Сибирью, он тяготился обязанностями и мыслью о
подвиге, который предстоял ему, он на скорую руку отделывался бумажной
деятельностью. Как изгнанный Овидий писал в Рим свои черноморские элегии,
так Сперанский отправлял по почте в свой Рим, в Петербург, свои сибирские
Tristia. Он суетно рвался в Петербург. Ему нужна была кипучая, в обширных
размерах, писчебумажная, скороспелая канцелярская производительность.
Канцелярия была форум его. Приложительная, полезная деятельность, в
определенном круге действия, была не по нем.
При начале возвышения своего он чувствовал, что в этом отношении
совершенно единомысленно с императором Александром, что многое у нас не
так и что многое требует исправления и подновления. Но одно сознавать
недостатки и зло, а третье - замещать эти недостатки правильными силами, а
зло - надежным добром. Недаром вошел в общую пословицу стих Буало:
критика легка, но искусство мудрено. Крылов говорил о Шишкове как
литераторе: следовать примерам его не должно, а пользоваться иными
критиками его может быть полезно. Крылов обычно одевал мысль свою
обликом аполога. Шишков в этом отношении, продолжал он, похож на
человека, который доказывал бы, как опасно употреблять недостаточно
луженую кухонную посуду, и стал бы советовать чаще лудить ее суриком. Мы
видим из общей истории, что встречаются преобразователи, к которым можно
вполне применить аполог Крылова.
По нашему мнению, Сперанский, при других порядках, при других или
иначе условленных обстятельствах, мог бы сделаться очень полезным
деятелем на гражданском поприще: например: при Екатерине. Он был бы для
нее драгоценная находка. Она любила реформы, но постепенные;
преобразования, но не крутые. Ломки не любиша она. Она была ум светлый и
смелый, но положительный. Любимый внук ее был ума более отвлеченного и
несколько романтического; вместе с тем был он натуры
отменно-доброжелательной и благонамеренной. Надежды, виды его на
преобразовательное воспитание России и на благоденствие ее были чисты и
возвышенно благородны. Он предавался им с любовью. Но, может быть, не
всегда изыскивал он твердую и благонадежную почву, чтобы положить
прочную основу под предпринимаемые им постройки. Сперанский не имел в
себе ничего романтического: вероятно, было в нем мало и филантропического, в
общем значении этого слова. Он был то, что позднее стали называть идеологом
и доктринером, то есть человеком, который крепко держится нескольких
предвзятых понятий и правил и хочет без разбору подчинять им
действителоность, а не их согласовать с нею и с условиями и требованиями ее.
В этих оттенках и сошелся с ним Александр. Не желая быть только
счастливым случаем, как выразился он в разговоре с м-м Сталь, но, по чувствам
своим и внутреннему обету, решившийся упрочить на твердом из аконном
основанри благоденствие и могущество России, он обрадовался, встретив
Сперанского. Он ухватился за него, как за свежую силу, новое орудие,
посланное ему Провидением для осуществления заветных дум и желаний,
которые заботили и волновали его в юношеские лета. Многие свойства и
качества Сперанского были таковы, что вполне оправдывали сочувствие и
пристрастие Александра.
Сперанский был ловкий и скорый редактор и приятный, то есть светлый
и вразумительный докладчик. Началась спешная работа. Государь увлекался
благовидно-либеральными предначертаниями, которых смысл и дух носил он
долго в груди своей. С другой стороны, Сперанский увлекался своей
редакционной легкостью и способностью. Настоящие нужды России, истинные
выгоды ее, то, что в нововведениях могло оказать вредное влияние на эти
выгоды, - все это, за скоростью работы, за верой в редакцию, о которой мы
говорили выше, все это более или менее оставлялось без надлежащего и
испытующего внимания.
Между тем наступающий 12-й год, со своим предыдущим и опасениями
за будущее, круто пресек все эти попытки и почины. Что вышло бы из них, если
бы Сперанский, так или иначе, не утратил бы доверенности государя и не
разразилась бы над Россией Наполеоновская гроза, гроза, которая перенесла
заботы, деятельность и честолюбивые цели Александра на совершенно иную
почву? Что вышло бы? На сей вопрос отвечать трудно. О том знает разве один
Русский Бог. Судьбы России поистине неисповедимы. Можно полагать, что у
нас и выдуман Русский Бог, потому что многое у нас творится совершенно вне
законов, коими управляется все прочее мироздание. Как знать, может быть, и
Сперанскому суждено было оставить по себе память не только как издателя
Полного Собрания Законов и Свода Законов, как ныне, но и главного
сотрудника в деле коренного государственного преобразования России. Но
точно так же, как Русский Бог выдвинул Сперанского вперею, так он и
отодвинул его. История падения Сперанского остается в летописи нашшей одной
из загадок, и едва ли не останется и навсегда загадкой. По возможности навели
мы здесь некоторые проблески света на нее; но, разумеется, далеко не
достаточны они, чтобы вполне объяснить все таинственные стороны
возвышения, могущества и падения Сперанского.
Для конца очерка нашего сберегли мы одно обстоятельство: оно вовсе не
поясняет дела; может быть, и пуще еще запутывает его; но оно указывает,
между прочим, на личные отношения Александра к Сперанскому, которые
пережили и разрыв с ним, и падение его. Это обстоятельство, кажется, мало
известно, может быть, известно разве двум или трем лицам.
"Мы ехали (говорил князь Петр Михайлович Волконский графу Павлу
Дмитриевичу Киселеву) с государем из Москвы в Петербург. На переезде от
одной станции к другой, по Новгородской губррнии, император вдруг приказал
ямщику своротить в сторону. Я удивился этому приказанию и обратился лицом
к нему. Он заметил удилвение мое и спросил меня, знаю ли я, куда мы едем? На
ответ мой, что не знаю, он, улыбаясь,с казал мне: "Ну, недальновиден же ты,
любезнейший мой, сколько времени ты при мне, мог бы, кажется, успеть узнать
меня, а не догадываешься, что едем к Сперанскому". Этот рассказ, переданный
мне Киселевым из уст самого князя Волконского, имеет, в глазах моих и по
убеждению моему, историческую достоверность. Правдивость обоих лиц не
может подлежать сомнению. Слышал я это от Киселева в 1818-м или 1819-м
году: следовательно, как полагать нужно, вскоре после события. Свежая память
не могла изменить Киселеву. В исторических и анекдотических рассказах
нужно, сколько есть возможности, по французской поговорке ставить les points
sur les i: то есть всякое лыко в строку.
Возвратимся на несколько минут к Магницкому, который одно время
был отблеском, отражением Сперанского. Многие привыкли видеть в нем
только лешего казанских лесов или Казанского университета. Как бы то ни
было, но имел он некоторые и человеческие черты. Зачем же не приводить и их
в известность? Он, кажнтся, был воспитанником благородного пансиона при
Московском университете, и воспитанником, кончившим курс свой с
блестящим успехом. Вообще в нем было много блеска и представительности. В
начале своей служебной деятельности проходил он через дипломатические
должности при посольствах наших в Вене и в Париже. В молодости писал он
стихи, которые Карамзин печатал в Аонидах своих. В некоторых поэтических
попытках его прорывается стремление усвоить себе иные лирические замашки
Держачина. Вообще эти попытки могли быть задаткпми, надеждами на будущее.
Долго была в ходу песня его:
Изменил и признаюся, Виноват перед тобой: Но утешься: я влюбился, Изменю еще и той.
Кончалась она следующими стихами:
Лучше, лучше не влюбляться, Понемножку всех любить, Всех обманывать стараться, Чтоб обманутым не быть.
Песенка эта, видите вы, не отличается строгим нравоучением. Вероятно,
попадись она писанная студентом во времена Казанского попечительства,
куратор торжественно предал бы ее публичному костру.
В первых годах столетия Нелединский напиаал ему шуточное и
приятельское послание. Нелединский был старше его годами и выше по
общественному положению, он вообще был разборчив и воздержен в
сношениях своих с людьми. Это обстоятельство также служит благоприятным
свидетельством в пользу обвиненного, то есть Магницкого, qui depuis... mais
alors il etait vertueux. (Который потом... но тогда он был добродетелен.)
Ну есьи и не совсем vertueux, то по крайней
Страница 41 из 105
Следующая страница
[ 31 ]
[ 32 ]
[ 33 ]
[ 34 ]
[ 35 ]
[ 36 ]
[ 37 ]
[ 38 ]
[ 39 ]
[ 40 ]
[ 41 ]
[ 42 ]
[ 43 ]
[ 44 ]
[ 45 ]
[ 46 ]
[ 47 ]
[ 48 ]
[ 49 ]
[ 50 ]
[ 51 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 50]
[ 50 - 60]
[ 60 - 70]
[ 70 - 80]
[ 80 - 90]
[ 90 - 100]
[ 100 - 105]