орожности, или по
другим обстоятельствам, лишился благорасположения его, которым прежде
пользовался, и вынужден был удалиться. Этот эпизод служебных приключений
его бывал частой темой его драматических, эпических, лирических и особенно в
высшей степени комических рассказов. Мы уже заметили, что
раздражительность давала блестящий и живой оборот всем речам его. Он тогда
становился и устным живописцем, и оратором, и актером, и импровизатором.
Между прочим, рассказывал он свидание свое с князем Паскевичем, несколько
лет спустя после размолвки их. "В один из приездов князя в Петербург,
повстречавшись с братом моим, спрашивает он его, почему он меня не видит.
Принял он меня отменно благосклонно и в продолжении разговора вдруг
спросил мня: А что выиграли вы, не умевши поладить со мной и потерявши
мое доверие? Остались бы вы при мне, вы были бы теперь генерал-лейтенантом,
может быть, генерал-адъютантом, кавалером разных орденов. - Каково же
было мне все это слышать? И с какой жестокостью, вонзив в сердце мое нож,
поворачивал он его в ране моей. Вероятно, для этого заклкния и желал он видеть
меня". Сцена в высшей степени драматическая.
***
Был у меня приятель доктор, иностранец, водворившийся в России и
если не обрусевший (от инокровного и иноверного никогда ожидать нельзя и не
нужно совершенного обрусения), то, по крайней мере, вполне омосквичившийся.
Он был врачом и приятелем всего нашего московского кружка, до 1812 года и
долго после того. Он был врач не из ученых, хотя и питомец итальянских
медицинских факультетов, когда-то очень знаменитых, но он был из тех врачей,
которые нередко исцеляют труднобольных. Глаз его был верен, сметлив и
опытен. Если не было в нем много глубоких теоретических и книжных
познаний, но зато не было и тени шарлатанства и беганья, во что бы то ни стало
и часто не на живот, а на смерть, за всеми хитросплетенными новыми
системами. Он не пренебрегал ими, знакомился с ними, но не подчинялся им
слепо и суеверно, он над больным не развертывал их знамени, чтобы доказать,
что и он доктор-либерал, отрекшийся от старого учения и преданий старого
авторитета. К тому же (что еще кроме науки нужно врачу) он имел душу,
сердоболие, неутомимое внимание за ходом и разносторонними
видоизменениями болезни, веселые приемы и совершеено светское обращение.
Могу говорить о нем с достоверностью и досконально, потому что два раза, в
труднейших и опаснейших болезнях, был я в руках его, и оба раза я, как
говаривал К. (по словам Сонцова), оттолкнул мрачную дверь гроба и остался,
как вы видите, на земле, чтобы прославлять имя моего земного спасителя. Он
был не лишний и у постели больного, и за приятельским обеденным столом. Во
всяком случае, мы выпили с ним более вина, нежели микстур, им прописанны.х
Одни из больных, страдавший более внешней болью, чем внутренней,
настойчиво требовал, чтобы он прописал ему какое-нибудь лекаратво. Врач
отказывался, говоря, что не нужно, и что боль скоро сама собой пройдет.
Наконец, чтобы отделаться от докучливых требований, сел он за письменный
стол и начал писать рецепты. Тут больной испугался и стал просить, чтобы он
дал ему лекарство не слишком крепкое. "Будьте покойны, - отвечал он, -
пропишу такое лекарство, которое ничего вам не сделает".
Однажды жаловался он мне на свои домашние невзгоды с женой. "Сами
виноваты вы, - сказал я ему. - Доктору никогда не нужно вступать в брак:
каждый день и целый день не сидит он дома, а рыскает по городу; случается и
ночью: жена остается одна, скучает, а скука - советница коварная". - "Нет,
совсем не то, что вы думаете", - перебил он речь мою. "Во всяком случае,
повторяю: что за охота была вам жениться?" - "Какая охота? - сказал он. -
Тут охоты никакой не было, а вот как оно случилось. Девица N., поиещица
С-уой губернии, приехала в Москву лечиться от грудной болезни. Я был
призван, мне удаллсь помочь ей и поставить ее на ноги. Из блкгодарности
влюбилась она в меня: начала преследовать неотвязной любовью своей, так что
я не знал, куда деваться от нее и как отделаиься. Наконец расчел я, что лучшее и
единственное средство освободиться от ее гонки за мной есть женитьба на ней.
По моим докторским соображениям и расчетам, я пришел к заключению, что
хотя, по-видимому, здоровье ее несколько поправилось, год кое-как вытерплю;
вот я и решился на самопожертвование и жрнился. А на место того, она изволит
здравствовать уже пятнадцатый год и мучить меня своим неприятным и
вздорным характером. Поди, полагайся после на все патологические и
диагностические указания науки нашй! Вот и останешься в дураках". Доктор и
докторша давно почиют в мире.
***
Один перчаточник развесил перед лавкой своей огромную красную
ручищу. Он просил у городского начальства позволения выписать на вывеске
известный стих, из трагедии Димитрий Донской: Рука Всевышнего Отечество
спасла. Неизвестно, разрешена ли была просьба его.
***
Праздничная поэзия имеет также свою прозаическую и будничную
изнанку. Когда знаменитая трагическая актриса Жорж (похищенная у
парижского театра и привезенная в Россию молодым тогда гвардейскмм
офицером, Бенкендорфом) приехала в Москву, я, тоже тогда молодой и
впечатлительный, совершенно был очарован величеством красоты ее и не менее
величественной игрой художницы в ролях Семирамиды и Федры. Я до того
времени никогда еще не видел олицетворения искусства в подобном блеске и
подобной величавости. Греческий, ваяльный, царственный облик ее и стан
поразили меня и волновали.
Воспользовавшись объявлением бенефиса ее, отправился я к ней за
билетом. Мне, разумеется, хотелось полюбоваться ею вблизи и познакомиться с
ней. Она жила на Тверской у француженки мадам Шеню, кооторая содержала и
отдавала комнаты внаймы с обедом, в такое время, когда в Москве не имелось
ни отелей, ни ресторанов. Взобравшись на лестницу и прикоснувшись к замку
дверей, за которыми таился мой кумир, я чувствовал, как сердце мое прытче
застукало и кровь сильнее закипела. Вхожу в святилище и вижу перед собой
высокую женщину, в зеленом, увядшем и несколько засаленном капоте; рукава
ее высоко засучены; в руке держит она не классический мельпоменовский
кинжал, а просто большой кухонный нож, которым скоблит деревянный стол.
Это была моя Федра и моя Семирамида. Нисколько не смущаясь моим
посещением врасплох и удивлением, которое должно было выражать мое лицо,
сказала она мне: "Вот в каком порядке содержатся у вас в Москве помещения
для приезжих. Я сама должна заботиться о чистоте мебели своей". Тут,
понимается, было мне уже не до поэзии, кухонный нож выскоблил ее с сердца
до чистейшей прозы.
В издаваемом им в то время Вестнике Европы Жуковский печатал
мастерские и превосходные отчеты о представдениях Девицы Жорж, как он
называл ее. В этих беглых статьях является он тонким и проницательным
критиком, как литературным, так и сценическим; нет в них ни сухости, ни
пошлой журнальной болтовни, ни учительского важничания. Это просто живая
передача живых и глубоких впечатлений, проверенных образованным и
опытным вкусом. Перечитывая их и читая новейшие оцеенки театрального
искусства и движения, нельзя не сознаться, что журналы и газеты наши, по
крайней мере в этом отношении, ушли далеко, но только не вперед.
Лет тридцать спустя, в Париже, захотелось мне подвергнуть испытанию
мои прежние юношеские ощущения и сочувствия. Девица Жорж уже не
царствовала на первой фрснцузской сцене, сцене Корнеля, Расина и Вольтеиа:
она спустилась на другую сцену, мещанско-мелодраматичесеую. Я отправился к
ней. Увидев ее, я внутренне ахнул и почти пожалел о зеленом, измятом капоте и
кухонном ноже; во всяком случае, тогда была, по крайней мере, обоюдная
молодость. Теперь предстала передо мной какая-то старая баба-яга, плотно
оштукатуренная белилами и румянами, пестро и будто заново подмалеванная
древняя развалина, изображенный памятник, изуродованный временем обломок
здания, некогда красивого и величественного. Грустно мне стало за нее и,
вероятно, за себя.
Она уверфла, что очень хорошо помнит и Москву, и меня. Спасибо за
добрую память! Но от того было не легче. Вот новый удар по голове поэзии
моей.
В виду одна печальная прозаическая изнанка. Можно ли было, глядя на
эту безобразную массу, угадать в ней ту, которая как будто еще не так давно
двойным могуществом искусства и красоты оковывала благоговейное внимание
многих тысяч зрителей, поражала их, волновала, приводила в умиление, трепет,
ужас и восторг? Как! - говорил я, печально от нее возвращаясь, - эта баба-яга
именно та самая, которая в сиянии самовластительной красоты передавала нам
так верно и так впечатлительно великолепные стихи Расина, еще и ныне
звучащие в памяти:
Dieux, que ne suis-je assise a l'ombre des forets! Quand pourrai-je au travers d'une noble poussiere Suivre de l'oeil un char fuvant dans la carriere?
Она произносила эти стихи как будто в забытьи, протяжно, словно
невольно и бессознательно. При первых двух стихха она сидела на креслах, при
третьем она немного привставала и наклонялась с движением рук, чтобы
выразить, что она следит за колесницей.
Помню, что при восторге и юношеской неопытности моей, мне не
нравилась эта матер
Страница 52 из 105
Следующая страница
[ 42 ]
[ 43 ]
[ 44 ]
[ 45 ]
[ 46 ]
[ 47 ]
[ 48 ]
[ 49 ]
[ 50 ]
[ 51 ]
[ 52 ]
[ 53 ]
[ 54 ]
[ 55 ]
[ 56 ]
[ 57 ]
[ 58 ]
[ 59 ]
[ 60 ]
[ 61 ]
[ 62 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 50]
[ 50 - 60]
[ 60 - 70]
[ 70 - 80]
[ 80 - 90]
[ 90 - 100]
[ 100 - 105]