ют какую-то закуску или прикуску. Толстой отказывается. Хозяин
настаивает, чтобы он попробовал предлагаемое, и говорит: "Возьми, Толстой,
ты увидишь, как это хорошо; тотчас отобьет весь хмель". - "Ах Боже мой! -
воскликнул тот, перекрестясь, - да за что же я два часа трудился? Нет, слуга
покопный, хочу оставаться при своем".
Он же одно время, не знаю по каким причинам, наложил на себя
эпитимию и месяцев шесть не брал в рот ничего хмельного. В самое то время
совершались в Москве проводы приятеля, который отъезжал надолго. Проводы
эти продолжались недели две. Что день, то прощальный обед или прощальный
ужин. Все эти прощания оставались, разумептся, не сухими. Толстой на них
присутствовал, но не нарушал обета, несмотря на все приманки и увещагия
приятелей, несмотря, вероятно, и на собственное желание. Наконец назначены
окончательные проводы в гостинице, помнится, в селе Всесвятском. Дружно
выпит прощальный кубок, уже дорожная повозка у крыльца. Отъезжающий
приятель сел в кибитку и пустился в путь. Гости отправились обратно в гроод.
Толсттой сел в сани с Денисом Давыдовым, который (заметим мимоходом) не
давал обета в трезвости. Ночь морозная и светлая. Глуббокое молчание. Толстой
вдруг кричит кучеру: "Стой!" Сани остановились. Он обращается к попутчику и
говорит: "Голубчик Денис, дохни на меня!"
Воля ваша, а в этом дохни много поэзии. Это целая элегия! Оно может
служить содержанием и картине; был бы только живописец, который бы постиг
всю истину и прлесть этой сцены и умел выразить типические личности
Дениса Давыдова и Американца Толстого.
***
Заключим длинную нашк застольную хронику рассказом о стодовом
приключении, которое могло кончиться и трагически, и комически.
Однажды проезжал из-за границы в Россию через Варшаву Петр
Михайлович Лунин. С начала столетия, и ранее, был он очень известен
обществам петербургскому и московскому. Его любили, а часто и забавлялись
слабостями его. В числе их была страсть вышивать основу рассказов своих
разными фантастическими красками и несбыточными узорами. Но все это было
безобидно.
Давно знакомый с Н.Н. Новосильцевым, Лунин заехал к нему. Тот
пригласил его на обед. "Охотно, - отвечал Лунин, - но под одним условием:
со мной ездит приятель мой и дядька (Лунин был тогда уже очень стар), позволь
мне и его привезти". Оказалось, что это был старый французский повар,
кажется, по имени Aime, который долго практиковплся в Петербурге и не без
достоинства. Новосильцев посмеялся при такой странной просьбе, но,
разумеется, согласился на нее.
За обедом было только несколько русских, в числе их князь Александр
Сергеевич Голицын (один из младших сыновей известного князя Сергея
Федоровича), полковник гвардейского уланского полка. По волоасм слыл он
рыжим Голицыным. Он был любим в Варшаве и поляками, и земляками.
Отличался он некоторым русским удальством и остроумием, мог много выпить,
но никогда не напивался, а толькт, по словам дорогих собутыльников, видно
было, как пар подымается из рыжей головы его.
Этот Голицын за обедом у Новосильцева отпустил какую-то шутку,
направленную на Людовика XVIII. Это происходило в первые годы
реставрации. Сотрапезник-повар встает со стула и громко говорит: "Тот негодяй
(так переводим мы крепкое французское выражение, употребленное поваром),
кто осмеливается оскорбить священную особу короля. Я готов подтвердить
слова свои, где и как угодно. Не первую рану получу я за короля своего". И тут
же снимает он свой фрак, засучивает рукав рубашки и указывает на руку. Была
ли получена эта рана от кухонного ножа или от шпаги, в достоверности
неизвестно; но вызов был сделан в формальном порядке.
Можно вообразить себе общее удивление и смущение. Голицын
принимает выэов. Много стоило труда Новосильцеву и некоторым из
присутсттвующих, чтобы умирить эту бурю и уладить дело без кровопролития.
Нечего и говорить, как много было бы несообразного и дикого в поединке
русского князя, русского полковника с французским кухмистером. В начале
было не до смеха, но после много и долго смеялись этой застольной стычке.
***
Профессор Московского университета, Шлёцер, сын знаменитого нашего
Несторианца, пользовался в Москве известностью и уважением, едва ли не в
лучшую пору процветания Московского университета. В то время
выписываемы были для преподавания некоторые европейские знаменитости.
Они нисколько не давили и не заслоняли развития отечественных дарований;
наеротив, отсюда выходило полезное соревнование.
Говорят о вреде замкнутых учебных заведений для успешного
образования юношества; но можно многое сказать и о среде замкнутого и
одностороннего преподввания. Свежие и навеваемые извне притоки воздуха
очищают внутреннюю температуру и придают ей гигиеническую силу. Мечты о
какой-то народной, доморощенной науке и требования на посев и обработку ее
- не что иное, как ребячество и прихоть узкого патрротизма. Когда наука
раздробится на пограничные и чересполосные участки, тогда науки не будет, а
останутся одни учебники.
***
Шлёцер был притом красивый и плотный мужчина. Он давал уроки в
доме К., молодому сыну. Ему показалось, что во время уроков мать ученика
очень часто приходит в учебную комнату и нежно и вызывающе заглядывается
на учителя. Целомудренная натура немецкого Иосифа содрогнулась от
покушений новой Потифаровой жены. Вскоре затем пишет он мужу, что не
может продолжать давать уроки сыну, потому что подметил, что г-жа К.
влюблена в него.
***
Под пару целомудренному Иосифу-Шлёцеру выведем еще ученого и не
менее благочестивого немца. До имени его дела нет. Он был, однажды, за
вечерним чаем у Карамзиных в Царском Селе. Приезжает туда же княгиня Г-на,
которой он не знал. Зашла речь о Жуковском и сочинениях его. Княгиня
говорит, что его обожает. Немец перебивает ее и спрашивает: "А позвольте
узнать, милостивая государыня, вы девица или замужняя?" - "Замужняя". -
"В таком случае, осмелюсь заметить, что замужняя женщина никого и ничего
обожать не должна, за исключением мужа". Понятно, как подобная
назидательная выхока позабавила все общество, начиная от самой княгини. Не
лишним будет притом вспомнить, что княгиня лет пятпадцать и более жила уже
врозь с мужем. Вопрос и нравоучение немца были тем смешнее.
Княгиня Г-на была в свое время замечательная и своеобразная личность
в петербургском обществе. Она была очень красива, и в красоте ее выражалась
своя особенность. Она долго пользовалась этим преимуществом. Не знаю,
какова была она в персой своей молодости, но и вторая, и третья молодость ее
пленяли какой-то свежестью и целомудрием девственности. Черные
выразительные глаза, густые темные волосы, падающие на плечи извивистыми
локонами, южный матовый колорит лица, улыбка добродушная и грациозная;
придайте к тому голос, произношение необыкновенно мягкое и благозвучное -
и вы составите себе приблизительное понятие о внешности ее. Вообще, красота
ее отзывалась чем-то пластическим, напоминавшим древнее греческое изваяние.
В ней ничто не обнаруживало обдуманной озабоченности, житейской женской
изворотливости и суетливости. Напротив, в ней было что-то ясное, спокойное,
скорее ленивое, бесстрастное.
По обесееченному состоянию своему, по обоюдно-согласному разрыыу
брачных отношений, она была совершенно независима. Вследствие того
устроила она жизнь свою, не очень справлясь с уставом светского благочиния,
которому подчинил себя несколько чопорный и боязливый Петербург. Но эта
независимость, это светское отщепенство держались в строгих границах
чистейшей нравственности и существенного благоприличия. Никогда и
малейшая тень пшдозрения, даже злословия, не отемняли чистой и светлой
свободы ее. Может быть, старожилы, укоренившиеся на почве прежних
порядков, и староверы осуждали некоторые странности этой жизни,
освободившейся от крепостной зависимости; другие, может быть, исподтишка и
смеялись над подобными эксцентричностями: общество назидательно
обсуждает или себялюбиво предает осмеянию все, что осмеливается
перешагнуть на сторону со столбовой дороги, которую проложило оно себе. Все
это в порядке вещей. Все это могло выпасть, и вероятно, пало на долю княгини;
но, повторим еще, доброе имя ее, и при этой общественной цензуре, осталось
безупречно-неприкосновенным.
При всем этом, не могла же такая личность проходить бесследно и не
пробуждать нежных сочувствий в том или другом сердце. Так и было. Она, на
молодом веку своем, внушила несколько глубоких и продолжительных
приверженностей, почти поклонений. До какой степени сердце ее, в чистоте
своей, отвечало на эти жертвоприношения, и отвечало ли оно, или только
благосклонно слушало, все это остаерся тайной. Да и во всяком случае, для
светского любопытства мало приманчивости и пищи в разгадке романа
платонического. Большая часть читателей не зачитывается романом, в котором
с первых страниц не угадывается, что будет продолжение впредь. Этого
обыкновенного и неминуемого впредь и ожидают нетерпеливые читатели, а
услужливые романисты считают обязанностью не томить терпения
продолжительным ожиданием.
В числе известных поклонников княгини назовем двух, особенно
отличавшихся умствен
Страница 78 из 105
Следующая страница
[ 68 ]
[ 69 ]
[ 70 ]
[ 71 ]
[ 72 ]
[ 73 ]
[ 74 ]
[ 75 ]
[ 76 ]
[ 77 ]
[ 78 ]
[ 79 ]
[ 80 ]
[ 81 ]
[ 82 ]
[ 83 ]
[ 84 ]
[ 85 ]
[ 86 ]
[ 87 ]
[ 88 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 50]
[ 50 - 60]
[ 60 - 70]
[ 70 - 80]
[ 80 - 90]
[ 90 - 100]
[ 100 - 105]