LibClub.com - Бесплатная Электронная Интернет-Библиотека классической литературы

Евгений Замятин Рассказ о самом главном Страница 2

Авторы: А Б В Г Д Е Ё Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я

    ившись в края люка так, что побелели ногти; в стороне стоит мальчик - глубокие слепые впадины глаз, слушающая голова - набок, по-птичьи.

    И сквозь стиснутые зубы - трудный шепот, но каждое слово отчетливо как во сне, когда я живу внутри, в каждом.

    Шепот у колонны (женщина, высокая, сдвинуты брови, глубокая расселина между бровей):

    - Ну, что же - теперь поверили мне? Шепот над люком (двое - мужчина идругая женщина, губы дрожат):

    - Да... (громче, отчаянно): Нет! Последняя? Нет! Последняя бутыль воздуха. Здесь, на звезде, воздуха уже давно нет, он - как драгоценнейшее голубое вино - в стеклянных бутылях, веками. И вот последняя бутыль, и четверо последних - племя, нация, народ. Одна, высокая - она стоит сейчас у колонны, и у ней сдвинуты болью брови - когда-то была мать всем троим. Когда это было - сто или тысячу кругов назад - это все равно: теперь - последний круг, и мужчина уже не сын ей, а муж, и другая женщина - не дочь, а другая женщина.

    Ярче ледяной свет, и сейчас во всем мире только одно: поднятая вверх рука и чуть поблескивающая голубая бутыль, пальцы сжимают ее так, что побелели ногти... не пролить ни одной капли, каждая капля - минута моей жизни, я мужчина, я - силен, мне - жить. Вытянув шею, мальчик щупает пустоту, спотыкается, вцепился мне в руку... прочь, урод!

    Но там, у колонны, сдвинуты брови, оттуда - один удар глазами - как плетью, мужчина, спрятавшись в исподлобье, дает глотнуть слепому. Потом три, с закрытыми глазами, запрокинутых головы - впивают, впитывают, дышат, и розовеют мрамооры, звенят сердца - жить! жить!

    Без одежд - как статуи. У одной женщиины, младшей, когда она пьет, под мышкой видны расплавленные медные волосы. Быть может, сшучайно мужчина прикасается плечом к ее плечу - нет, не случайно: это уже было и раньше, но теперь, когда все равно и ничего не страшно - теперь он прижимается крепче, еще крепче - и из тела в тело улыбка, улыбаются плечи, колени, бедра, груди, губы, и нет завтра, ничего нет - только сейчас.

    Старшая, Мать - смотрит; все темнее, все глубже у ней расселина между бровей. Подошла, в ладонях сжимает лицо его, мужа, насильно входит в его глаза - по скользким ступеням вниз, на самое дно.-Там, на дне, она видит...

    Пусть: только в последний раз впитать в себя это лицо, стиснуть так, чтобы на розовом - белые следы пальцев. И потом ее слова - обыкновенные, простые, но каждое нужно вырвать из себя с мясом:

    - Я... я останусь здесь. Вы вдвоем принесете воды. Идите.

    Ушли. Она стоит у колонны, одна, мраморная, мрамор от ног подымается все выше. Закрытыми глазами она видит то, что теперь происходит внизу, где колодец. Там чашши поставлены на пол, мужчина касается рукой чуть жестких медных волос женщины, проводит по ее груди, по коленям - на одном колене у нее маленький белый шрам: ты помнишь? - ты упала, была кровь... ты хочешь сейчас?

    Лунный полдень. Тяжелые, ледяные глыбы света. Мальчик неподвижно, по-птичьи, слепыми глазами смотрит вверх, зовет Мать: воды! По она не слышит, потому что дверь открылась - и входят те двое. У женщины - губы влажны, на одном колене белый шрам, и выше, па ноге - красная полоса: след крови. Они без одежд, как сттатуи, все голо, просто, последне.

    Взявши за руку слепого, Мать медленно ступает - им навстреччу, медленная, мраморная, как судьба:

    - Теперь - пора. За мной, не отставайте.

    - Куда?

    - Я знаю. Там, в нижних залах, мы еще найдем немного, чтобы дышать. И там...

    - Что - там?

    Молчит. По лицу у ней - облака: нависшие, литые - в глубокой трещине между бровей, легкие, розовеющие - в последней улыбке.



    * * *



    И - внизу, на Земле, где сейчас - день, где литые, синие, и легие, алые облака, и летучими косыми парусами весенний дождь, и снова - солнце тысячи солнц на согнутых солнечной каплей травинках. Если прав Куковеров и все в сто раз быстрее, так это - в тот же самый бесконечный, вихрем несущийся день, и это - недели назад. Еще целые недели жить тому, кто сейчас мясом длы ястреба лежит на желтой глине, и еще Rhopalocera не знает, что ему завтра умереть в черную куколку, и не знает Дорда, и в Келбуе мужики еще не арестовали Филимошку, и он даже пока еще просто Филимошка-голяк, а не председатель Филимон Егорыч.

    Изба, заткнутые тряпками дыры в дырах окон - и черные дыры выбитых зубов во рту у Филимошки, он пыхает цигаркой, прислонился к косяку, ждет. Там, по дороге, загребая босыми ногами пыль, идет Филимошкина баба; на руках у нее ребенок - взяла чужого, у соседки: когда с ребенком на руках, Филимошка ее не бьет. Но нынче он - особенный, нынче и так не бил бы.

    - Ну, баба, живо: на сход со мной пойдешь. Бумага из городу получена и чтоб бабы все тоже. Нынче, брат, строго!

    Перед крыльцом съезжей - спины, от ветра вздутые пузырями рубахи, выдубленные солнцем голенища шей, галдеж, гомон. И вдруг на крыльце батюшки! Филимошка. Ты куда? тебе что?

    - Товарищи, тише! Нынче - строго. Врамя зря терять нечего - секретар мне выбирайте.

    Над спинами, над головами чубарая голова будто поднята на шесте над всеми - тот самый лешачьего роста мужик, и лешачий голос:

    - Это, стало быть, к колесу покупай телегу? А председателя - не надо? Филимошка:

    - Председатель - я! - Грудь колесом, одну ногу вперед выставил, стоит, как буква Я.

    - А почему же это ты, рвань коричневая?

    - А потому спазано в бумаге: беднейшего. А кто бедней меня - ну, выходи? Ну!

    Головва на шесте вертится, скребут руки в затылках: по бумаге - оно, будто, действительно, так, потому беднее Филимошки никого нету.

    И Филимошка - председатель Филимон Егорыч, он уже не в избе - он в мельниковом с голландскими печами доме, у него весь Келбуй - вот тут, в кулаке - только сок брызжет: за все свои выбитые зубы, за все дыры, за тридцать голодных годов, за все сразу.

    Косые паруса дождей, облака, солнце, ночи, дни - или час, секунда. И Духов День: на пороге, в шашмурс, согнув козырьком руку - глядит мать вслед Дорде, а в Келбуе на съезжей - под замком связанный Филимошка, белоголовые ребята липнут носами к окнам, у дверей крепко стоит мохнатый мужик с винтовкой. Фитиль подожжен, искра бежит к пороховой бочке, и Куковерову кажется - он начинен порохом: это страшно, это хорошо, и только надо все скорее, скорее, чтобы в часы втиснуть годы - чтобы все успеть...

    На спинах - вздутые ветром пузыри рубах.' Лицом ко мне, к вам - на крыльце говорит Куковеров, волосы - пепел, чуть курчавый, а слова... Но главное разве в словах? Если у вас сегодня вдруг ожило и, как живой ребенок, толкнулось сердце - вы бьете в сердце, как в колокол, и в ответ гудит в каждом, и вами создано все: все эти мохнатые, ребячеглазые лица, и врезанная в небо ветка сирени над забором, и литая туча с девичьей розозатой оторочкой, и грудью в тучу тревожная ласточка.

    Сквозь все это, издали - будто он на колокольне, а головы, руки, шеи внизу - Куковеров слышит:

    - Правильно твое! Побаловали над нами, будя! Не маленькие!

    Солнце - под гору. В дверях позванивают в жестяные стенки дойников струйки молока, коровы опрокидывают дойники, брыкая задней ногой - и будто это-то вот и есть последнее: бабы начинают выть в голос, слезы теплые, молоко теплое. А на крыльце съезжей - мохнатый гул, из рук в руки - берданки, медвежьи двустволки, вынутые из тайников. Как белоголовый мальчишка везет деревянную на катушках лошадь, каждую минуту оглядываясь - не наглядится, так лешачьего роста мужик на веревочке тянет за собой по пыли пулемет. И в ответ восторженному: "Федька-то а? Слушь, это у тебя откуда же?" - хитро прижмуривает глаз:

    - А ото еще в семнадцатом году - у солдат выменял. За два пуда - шинель и вот это самое в привесок...

    Когда уже сумерки, все стеклянное, и неслышно, накрест перешвыриваются над улицей летучие мыши - Куковеров входит в палисадник. Там сейчас - почти черные листья сирени и белое до боли платье Тали, ее лица не видно, нагнулась:

    - Хотите посмотреть? Я его принеслв сюда из лесу... нет, здесь он, здесь, ниже.

    Он - Rhopalocera, съеженнфй, неподвижный мир, готовый умереть завтра. И от этого завтра, от того, что было утром в лесу, от чуть слышной дрожи в голосе у Тали - так вдруг настежь у Куковерова сердце, что нечем дышать, и смешро ,нелепо! - на глазах у него слезы, он молча нагибается, щеку трогает чуть прохладная, в росе, гроздь сирени.

    Потом Куковеров рядом с Талей в избе, у окна. Сквозь окно - туча, все ближе, ласточка - грудью в гучу. На столе самовар, пахнет смородиновым чаем. Хозяйка, Бараниха, у двери - сейчас уйдет. И может быть, жутко, что она уйдет, и тогда останутся вдвоем, может быть, чтобы задержать ее - говорит Таля:

    - Нет, постой, а ты еще расскажи, как тебя тогда Филимошка-то... Ну?

    - Ох, ты, мой дитенок приятный! Да ты не забыла, а? Ну, как же: пришел кур отбирать - такое тут меня взяло! "Ах, ты, говорю, Мать Пресвятая"... и пошла его чесать. А он обиделся: "Лишаю, говорит, тебя голосу на три дня чтобы три дня у меня пикнуть не смела!" И что же бы ты думал: ведь три дня как немая ходила - вот стервец какой! Ну - пейте с Богом, пейте...

    Хлопнула дверью - и вдвоем, и уже нельзя смеяться, все тончайше-стеклянное, и если хоть слово... Где-то на улице - за тысячи верст голос: "Ва-си-лей! Ва-силей!" - и от этого еще стеклянной, и оба знают, что сейчас - Таля:

    - У вас папироса... У вас - никогда спичек... хотите, я вам...

    Но встать, чтобы пойти принести спичек, она не может, остается сидеть. И будто вот это и есть последнее, через край - больше нет сил. Глотая воздух ступенями, кусками, Куковеров берет в свои ладони ее лицо - мир тихонько, блаженно кружится, покачивается, и в нем навсегда отпечатаны девичьи губы, чуть холодные, как сирень в сумерках.

    И тотчас же - стук в окошко, приплювнутый к стеклу нос:

    - Эй, Иваныч, Куковеров - ты тут? И когда окно открыто, слышен с чуть приметным веселым ознобом голос:

    - Ну, брат, пошла потеха: советские на нас едут. Пойдем.

    Мост из синего неба и стали; свист: фииеаоуу. И еще. Чок - в железо, и мягко - в мясо. Мешком человек присел на низкие перильца моста, мчатся мимо, человрк кричит им глазами: "Это же я, это я!" - они мчатся. Не спеша человек навзничь и головой вниз. Лететь долго, и, может быть, еще как-нибудь... может быть, нужно только вот так расправить крыльями руки - Всплеск, брызги, радуга на секунду.

    У Допды: "Это - не я, это - еще не я. Надо скорее!"

    Но мост - длиною в целую жизнь, в пятьдесят лет, сжатых в страшно тугие секунды, и навстречу стрекот пулемета - оттуда, с келббуйской стрроны. Остановиться сейчас на мосту - так же, как застопорить с маху стоверстный поезд. И все же Дорда останавливается. Он со злостью говорит себе: "Ага, ты - так: "Это не я"... С-сволочь!" - останавливает себя с маху, стоит, стиснув зубы, мчатся мимо. Чок! Еще... Вон - тот рябой, в пыху, рот разинут - может быть, кричит - да, кричит Дорде:

    - Что? Ай чмокнула? Нет?

    Потная, рябая, мохнатая улыбка. Заряженный ею Дорда опять бежит, и вдруг почему-то от рябого вспоминается мать: руку козырьком к глазам, на пороге (это на миг). Потом несущиеся синие куски - небо сквозь решетку моста. Так уже было однажды - небо и решетка... когда? И как мать - на одну тугую секунду - отчетливо: камера, свод, окно, Дорда на табуретке у окнк стоит вместе с другим - голова у этого другого седая, пепел - и от этого Дорде еще больше...

    Рев: "Ур-ра-а!" - конец моста, все исчезает, как на экране, когда зажжен свет - и только самое главное: согнуьь, сломить тех. Поперек какое-то бревно - через бревно, ур-ра! как бревно, плашмя глиняная рубаха, с нелепой медленностью, прикрывающая затыло
    Страница 2 из 5 Следующая страница



    [ 1 ] [ 2 ] [ 3 ] [ 4 ] [ 5 ]



При любом использовании материалов ссылка на http://libclub.com/ обязательна.
| © Copyright. Lib Club .com/ ® Inc. All rights reserved.