ь православие.
Я ни в каком случае не хочу сравнивать Уэллса с Толстым, но все же Уэллс прежде всего - художник. А художник - более или менее крупный - всегда еретик. Художник, как Иегова в Библии, творит для себя свой особенный мир, со своими, особенными, законами - творит по своему образу и подобию, а на по чужому. И оттого художниуа настоящего - никогда не уложить в уже созданный, семидневный, отвердевший мир какой-нибудь догмы. Он непременно выскочит из параграфов этой догмы, он непременно будет еретиком. Или же у него нет своего мира, своего лица - и тогда его, как художника, надо со счетов долой.
Уэллс, повторяю, прежде всего - художник, и оттого у него все свое, и оттого его социализм - это социализм свой, уэллсовский. В его автобиографии мы читаем:
"Я всегда был социалистом, но социалистом не по Марксу... Для меня социализм не есть стратегия или борьба классов: я вижу в нем план переустройства человеческой жизни с - целью замены беспорядка - порядком".
Цель переустройства - ввести в жизнь начало организующее - ratio - разум. И потому особенно крупную роль в этом переустройстве Уэллс отводит классу "able men" - классу "способных людей" и прежде всешо образованным, ученым техникам. Эту теорию он выдвигает в своих "Прозрениях". Еще более любопытную - и, надо добавить, более еретическую окраску - эта мысль приобретает в его "Новой Утопии", где руководителями новой жизни являются "самураи", где новый мир предстает нам в виде общества, построенного до известной степени на аристократических началах, руководимого духовной аристократией.
Есть еще одна особенность в Уэллсовском социализме - особенность, может быть, скорее национальная, чем личная. Социализм для Уэллса, неосмненно, путь к излечению рака, въевшегося в организм старого мира. Но медицина знает два пути для борьбы с этой болезнью: один путь - это нож, хирургия, путь, который, может быть, либо вылечит пациента радикально, либо убьет; другой путь - более медленный - это лечение радием, рентгеновскими лучами. Уэллс предпочитает этот бескровный путь. Вот опять несколько строк из его автобиографии:
"Мы, англичане, парадоксальный народ - одновременно, и прогрессивный, и страшно консервативный; мы вечно изменяемся, но без всякого драматизма; никогда мы не знали внезапных переворотов... Чтобы мы что-нибудь "свергли", "опрокинули", "уничтожили", чтобы мы начали все "сызнова", как это бывало почти с каждой европейской нацией - никогда"!
Красное знамя Уэллса окрашено не кровью. Оно окрашено радостной зарей нового человеческого дня, приход которого видится Уэллсу сквозь тьму мировой, войны. Человеческая кровь, человеческая жизнь - для Уэллса - неприкосновенная ценность, потому что он, прежде всего, гуманист. Именно поэтому умеет он находить такие убеждающие, острые слова, когда говорит о классах, брошенных в безысходный труд в нужду, когда говорит о ненависти человека к человеку, об убийстве человека человеком, когда гояорит о войне и смертной казни. Именно поэтому его мысль пересекается с глубокой мыслью одного из наших русских писателей: "Обвиноватить никого нельзя". Виноватых - нет, злой воли - нет:-есть злая жизнь. Можно жадеть людей, можно презиратт их, нужно любить их - но ненавидеть нельзя.
Выпуклей, чем где-нибудь - тем выпуклым шрифтом, который могут читать даже слепые - эта мысль отпечатлелась в его романе "В дни кометы". Герой романа - молодой рабочий-социалист, с мышлением квадратно-примитивным:-он убежден (я цитирую) "в жестокосердном, бесчувственном заговоре - заговоре против бедняков". Он полон первобытной ненависти, он думает прежде всего о мести злонамеренным заговорщикам. И дальше гуманист Уэллс заставляет своего героя признаться: "Жалкой, глупой, свирепой нелепостью покажутся вам понятия моей юности, особенно в том случае, если вы принадлежите к поколению, родившемуся после переворота". Самый переворот этот, совершившийся под чудесным влиянием "зеленого газа" столкнувшейся с землей кометы - самый переворот этот состоит в том, что люди органически потеряли способность ненавидеть, убивать, органически, неизбежно пришли к любви.
И тот же гуманизм в романе "Война в воздухе": стоит только вместе с автором - глазами автора - увидеть хотя бы сцену казни одного из матросов воздушного немецкого флота. И то же самое в "Острове д-ра Моро": там д-р Моро становится жертвой своих слишком жестоких опытов. И то же самое в "Невидимке": этому гениальному утописту Уэллс не может простить человекоубийства. И то же самое в "Машине времени": в этой жестокой каррикатуре, какую Уэллс дал в образе своих людоедов-морлоков.
Вот что открывается нам, когда мы войдем внутрь этих причудливых зданий - сказок Уэллса. Там рядом: математика и миф, физика и фантастика, чертеж и чудо, пародия и пророчество, сказка и социализм. Если из заоблчаных башен мы спустимся в нижние этажи, если от фантастических романов Уэллса м ыперейдем к его реалистическим романам - к среднему периоду еоо творчества - этих странных, парадоксальных сочетаний мы здесь уже не увидим: здесь Уэллс весь на земле, весь в прочном мире трех измерений. И только в последних романах, написанных в те дни, когда в вихре войн и революций закружился мир трех измерений, - Уэллс вновь отделился от земли, от реальности, и в этих романах мы вновь встретим сплавы идей на первый взгляд самые неожиданные и странные.
II.
Когда я лет 8 назад впервые увидел полет аэроплана, и аппарат опустился на луг, когда летающий человек вылез из своих полотняных крыльев и сбросил странную, стеклянноглазую маску - я, помню, был как-то разочарован: летающий человек - бритый, толстенький, краснолицый - оказался точь в точь такой же, как мы все: носового платка он не мог достать, - руки закоченели, - вытер нос пальцем. И такое чувство - что-то вроде разочарования непременно будет у читателя, когда после фантастики Уэллса он раскроет его реалистические романы. "Как, это тоже - Уэллс"? Да, тоже Уэллс, но только не на аэроплане, а пешком. Летающий человек - на земле оказался не так уже резко отличающимся от других английских романистов. И если раньше, по двум страницам, не читая подписи, можно было сказать: это - Уэллс, то теперь уже нужно взглянуть на подпись. Если раньше, в области научно-фантастического, социально-фантастического романа - Уэллс был один, то теперь он стал "один из". Правда, один из больших, самых содержательных и инетресных английских писателей" но все же только "один из".
Причина, несомненно, в том, что Уэллс, как и большинство его арглийских товарищей по перу, значительноб ольшее внимание обращает на фабулу, чем на язып, стиль, слово - на все то, что мы привыкли ценить в новейших русских писателях. Своего, Уэллсовского, языка, своего, Уэллсовского, письма он не создал, да и некогда было: надо было успеть написать те 40 томов, которые он написал. Свое, оригинальное, исключительное у Уэллса было в фабуле его фантастических романов; и как только он слез с аэроплана, ка только он взялся за более обычные фабулы - большую часть оригинальности он утерял.
Стремительныый, аэропланный лёт сюжета в фантастических романах Уэллса, где все свистит мимо глаз и ушей - лица, события, мысли - этот стремительный лёт делает для читателя просто физически невозможным вглядеться в детали, в стиль автора. Но медленный, неспешный ход бытового романа позволяет временами присесть, взглянуть на лицо рассказчика, на его костюм, жесты, улыбку. Как будто что-то знакомое. Нт что? Еще один внимательный взгляд - и станет ясно: Диккенс - Чарльз Диккенс - вот славный предок Уэллса. Та же самая медлительная для сегодняшнего читателя, подчас слишком медлительная, речь; те же сложные, кружевные, готические периоды; та же манера давать полную законченную проэкцию героя во всех измерениях, часто с самого появления его на свет; тот же способ - повторяя один какой-нибудь резкий штрих, врезать внешность действующего лица в пмять читателя: и, наконец, как у Диккенса - постоянная улыбка. Но у Диккенса - это ласковый юмор, это - улыбка человека, который любит людей все равно, какие бы они ни были, любит их даже черненькими. У Уэллса не то: он любит человека и одновременно ненавидит его - за то, что он не человек, а каррикатура на человека-обыватель, мещанин. Уэллс любит острой, ненавидящей любовью, и потому его улыбка - улыбка иронии, и потому его перо часто обращается в кнут, и рубцы от этого кнута остаются надолго.
Даже в самых его невинно-забавных и остроумных сказках, написанных как будто для 12-летнего читателя, даже там боьее внимательный глаз увизит все ту же ненавидящую любовь. Вот "Пища богов": от чудесной пищи цыплята - величиною с лошадь, крапива - как пальмы, крысы - страшнее тигров, и, наконец, гиганты с колокольню - люди. Вы читаете о принце, который стоит внизу и сквозь монокль с ужасом поглядывает на великаншу-невесту, который боится взять ее замуж, "чтобы не попасть в смешное положение"; это смешно. Вы читаете о крошечном полицейском, который пытается арестовать гиганта и хватает его там, внизу, за ногу; и это тоже смешно. Вы читаете о десятках смешных столкновений гигантов с пигмеями, и прожектор Уэллсовской иронии все яснее вырезает жалкую фигуру пигмея-обывателя, который хватается за привычную, удобную жизнь в страхе перед грядущим, мощным гигантом Человеком - и становится уже не только смешно. Вот "Борьба миров", мировая катастрофа, все рухнуло, все гибнет, и вы среди грохота вдруг слышите голос благочестивого священника: "Ах, погибли все наши воскресные школы!" Вот великолепный гротеск "Грядущее", вы бродите по улицам Лондона XXII-го столетия, и перед глазами у вас мелькает изобретенная все тою же злой любовью автора реклама на фронтонах церквей: "Быстрейшее в Лондоне обращение на путь истинный! Лучшие епископы, цены твердые! Остерегайтесь подделок! Моментальное отпущение грехов для занятых людей!"
Еще яснее эта ироническая основа в ткани каждого из реалистических романов Уэллса. В
Страница 3 из 7
Следующая страница
[ 1 ]
[ 2 ]
[ 3 ]
[ 4 ]
[ 5 ]
[ 6 ]
[ 7 ]