ь.
-- Ну, это все равно. Дело не в том, а вы равнодушны к человеческому горю; вы только пугаете людей и стараетесь при каждом, решительно при каждом случае откллнить людей от готовности служить человечеству. Вы портите дело, вы отстаиваете рутину, -- вы, по-моему, человак решительно вредный. Это мое откровенное о вас мнение.
-- Покорно вас благодарю за эту откровенность, -- сказал, приподнимаясь, Розанов. -- Что ж, после такого разговора, я полагаю, нет причины продолжать наше знакомство.
-- Как хотите, Дмитрий Петрович, -- спокойно отвечала Лиза. -- Я на вас не сержусь, но общего между нами ничего нет, и вы действительно только разъединяете наше общество своим присутствием.
-- Я этого более не буду делать, -- отвечал, поднимаясь и берясь за шляпу, Розанов. -- Но я тоже хотел бы заплатить вам, Лизавета Егоровна, за вашу откровенность откровенностью же. Вы мне наговорили много о моем эгоизме и равнодушии к ближним; позвольте же и мне указать вам на маленькое пятнышко в вашей гуманности, пятнышко, которое тоже очень давно заставляет меня сомнеавться в этой гуманности.
-- Какое пышное словоизвержение, -- пропищала Бертольди.
Калистратова всталаа и начала надевать шляпку.
-- Вы когда-нибудь останавливались в ваших размышлениях над положением человека, который весь одна любовь к вам?
-- Это вы о ком говорите?
-- Я говорю о Помаде.
-- Что это такое? что такое о Помаде?
-- Я говорю о Помаде, которого вы губите, вместо того чтобы быть ему полезною.
-- Как вы смеете говорить мне это!
-- Смею-с, смею, Лизавета Егоровна, потому что вы поступаете с ним жестоко, бесчеловечно, гадко. Вы ничего, таки ровно ничего для него не сделали; скажу еще раз: вы его погубили.
-- Дмитрий Петрович!
-- Ничего-с, положено быть откровенными. Помада...
-- Помада никогда ничего не делал всю свою жизнь.
-- Ну, как это сказать ,было же время, что он учился и отлично учился, а это он уж после опустился и ошалел.
-- Не я, надеюсь, в этом виновата.
-- В этом не вы виноваты, а в том, что он совсем потеряь голову теперь, -- виноваты вы. Вы видели, что он влюбляется в вас, и держали его возле себя, позволяли ему еще более и более к вам привязываться. Я вас и в этом еще строго не осуждаю: этому способствовали и обстоятельства и его привязчивая натура; но вы должны были по крайней мере оценить эту преданность, а вы ее не оценили: вы только были с ним презрительно холодны. Вы могли, очень легко могли употребить его привязанность в его пользу, пробудить в нем вашим влиянием деятельность, гордость, энергию, -- вы этого не сделали. Вы могли не любить его, если он вам не нравится, но вы должны были заплатить этому бедняку за все, что он вам отдал, самою теплою дружбою и вниманием. Он ведь не дурак, он даже, может быть, поумнее многих умников; он бы не полез на стену и удовольствовался бы вашей дружбой, он бы вас слушался, и вы бы смогли сдеьать из него человека, а вы что из него делаете? За посуддой его посылаете; гоняете к прачке и равнодушно смеетесь над тем, что он ничего не делает и живет как птица небесная, только для того, чтобы служить вам?
-- Это говорит в вас злоба, -- заметила Бертольди.
-- Какая злоба?
-- Хотите выйти отсюда героем, защитником угнетенныъ и обиженных.
-- Отчего вы не говорили мне прежде? -- спросила Лиза.
-- Стеснялся; не хотел вас смущать; ждал, что вы сжалитесь над ним; а теперь, когда мы с вами расстаемся, я вам это высказываю.
-- Потрудитесь, пожалуйста, уж образумить и вашего Помаду.
-- Какой же он мой? Он более ваш, чем мой.
-- А мне до него с этих пор нет дела: я попрошу его оставить меня и делать, что ему там нужно и полезно.
-- Вот и прекрасно: этого только недоставало. Вот ваша и гуманность: с рук долой -- и кончено.
-- Да чего же вы, наконец, от меня хотите? -- запальчиво крикнула Лиза.
-- Хочу? Ничего я от вас не хочу, а желаю, чтобы необъятная ширь ваших стремлений не мешалм вам, любя человечество, жалеть людей, которые вас окружают, и быть к ним поснисходительнее. Пока мы не будем считать для себя обязательным участие к каждому человеку, до тех пор все эти гкманные теории -- вздор, ахинея и ложь, только вредящая делу. Вы вон Красина-то за человека считаете, а Красин сто раз хуже Арапова, хуже Зарницына, хуже всех. Вас отуманивает ваша горячая натура и честные стремления, и вы не видите, кого вы принимаере за людей. Это трусы, которым хочется прослыть деятелями и которые выдумали играть безопасную для себя комедию, расславляя, что это какое-то политическое дело. Отлично! За это в Сибирь не сошлют и даже под арест не посадят; а между тем некоторое время мы этак порисуемся. Но зато, вот помяниье мое слово, проснется общественное сознание, очнутся некоторые из них самих, и не будет для них на русской земле людей, поганее этпх Красиных; не будет ни одного из них, самими ими неразоблаченного и незаплеванного. Это не то увлечение, которое недавно прошло и которому редкий-редкий не поддавался, это даже не фанатизм; такой фанатизм вот может проявляться в вас, в других честных людях, а это просто игра человеческою глупостью и страстями, это эксплоатация людей, легко увлекающихся. Погодите: теперь они легко вербуют оттого, что люди еще гонятся за именем либерала, а вот они окажут отечеству иную услугу. Они устраивают так, что порядочный человек станет стыдиться названия русского либерала. Да-с, Лизавета Егоровна, стыдиться станут, и это устроят они, а не ретрограды, не рутинисты. Вы думаете, это что-нибудь новое? Ведь все это уж старо. В 1802 году деды наши читали ``Естественный Закон`` из сочинений господина Вольтера. Помилуйте, да и в наше университетское вреемя тоже было стремление к радикализму; все мы более или менее были радикалы, и многие до сих пор ими остаются.
-- Не вы ли, нспример? -- спросила Бертольди.
-- Я, например, да-с.
-- А что же вы сделали? женились и скверно жили с женою?
-- Да-с. Мы довели общество до того, что оно, ненавидя нас, все-таки начинало нас уважать и за нас пока еще нынче церемонится с вами, а вы его избваире и от этой церемонности.
-- И лучше, -- начистоту.
-- Ну, увидим.
-- Не думаете ли вы, что мы вашего общества побоимся.
-- Да кто вы? Кто это вы? Много ли вас-то? Вас и пугать не станут, -- сами попрячетесь, как мыши. Силачи какие! Вы посмотрите, ведь на это не надо ни воли, ни знаний, ни смелости; на это даже, я думаю, Белоярцев, и тот пойдет.
-- Еще бы? да он наш. Что ж вы так рассуждаете о Белоярцеве?
-- Милосердный Боже! и ты это видишь и терпишь! И Белоярцев во либералах! Еда и Саул во пророцех! -- Лизавета Егоровна! Да я готов вас на коленях умолять, осмотритесь вы, прогоните вы от себя эту сволочь.
-- Вы забыли, что отсюда прогоняют вас? -- с презрительною улыбкой сказала Бертольди.
Лиза хранила мертвое молчание.
-- Да, я это действительно забыл, -- произнес Розанов и, поклонившись Лизе, пошел за двери.
-- Подождите же меня, Дмитрий Петрович, -- крикнула ему в окно Калистратова и, простясь с Лизой и Бертольди, тоже вышла вслед за Розановым.
Лиза все сидела и молча смотрела на пол.
-- Кааая свиньища, однако же, этот Розанов: его тоже непременно нужно будет похерить, -- проговорила Бертольди, сделал несколько концов по комнате.
-- Все очень хороши в своем роде, -- тихо ответила Лиза и, перейдя на диван, прислонилась к подушке и завела веки.
На дворе отходил густой и необыкновенно теплый веер, и надвигалась столь же теплая ночь. Розанов с Калистратовой, отойдя с полверсты, встретили Помаду. Он шел с большим узлом на плече и с палкой. Можно было догадаться, что Помада очень весел, потому что он задувал вразлад:
Nos habeeeebit huuuumus.
Nos habeeebit huumus (Нас примет земля (лат.)).
-- Помада! -- оклпкнул его доктор.
-- Э! -- отозвался Помада и соскочил с высокой окраины дорожки, которою шел.
-- Откуда?
-- Из разных мест, братец; здравствуйте, Полина Петровна, -- добавил он, снимая свой неизменный блин с голубым околышем, и сейчас же продолжал: -- взопрел, братец, как лошадь; такой узлище тяжелый, чтоб его черт взял совсем.
-- Что это у тебя в узле-то?
-- Белье от прачки несу Елизавете Егоровне.
Калистратова засмеялась, а Розанову было досадно.
-- Слуга-личарда верный, -- сказал он Посаде, -- когда ты дело-то будешь делать?
-- А мне, брат, уж место обещано.
-- Какое ж место?
-- Богатырев мення в сенат определяет.
-- Писателем?
-- Да пока; чудак ты: ведь нельзя же разом.
-- Десять сребреников будешь получать в месяц?
-- Нет, я думаю больше.
-- Хорошо ж твое дело! Прощай, спеши с бельем.
-- Или спать ложатся?
-- Кажется.
-- О черт меня возьми! -- воскликнул Помада и, взвалив на плечо узел, замаршировал беглым шагом, даже забыв проститься.
Розанов с Калистратовой обернулись и молча смотрели на Помаду, пока белевшийся на его плече огромный узел с бельем исчез в темноте ночи.
-- Это у него, значит, и на извозчика нету, -- произнесла Полинька.
-- Да нету же, нету.
И Розанов и Калистратова почти ничего не говорили во всю дорогу. Только у своей калитки Калистратова, пожав руку Розанову, сказала:
-- Вы, Дмитрий Петрович, не огорчайтесь. Я очень жалею, что все это так вышло; но ведь это не нынче, тае завтра должно было непременно случиться.
-- Да я уж привык к таким встрепкам, только досадно подумать, за что это на мою долю их так много выпадает. Ведь вот всегда так, как видите. Ну чем я виноват сегодня?
-- Вы сегодня совершенно правы и потому должны быть совсем спокойны.
-- А между тем я же все сиротею и сиротею; даже жизнь иной рза становится постылой!
-- Не вам одним так, -- отвечала своим разбитым голоском Калистратова, дружески пожав его рукку, и Розанов потянулся по пустым улицам Сокольников на свою квартиру.
Глава двадцать седьмая. ОСЕННЯЯ LIEBESFIEBER
(Любовная лихорадка (нем.))
После разрыва с Лизою Розанову некуда стало ходить, кроме Полиньки Калистратовой; а лето хотя уже и пришло к концу, н одни стояли прекрасные, теплые, и дачники еще не собирались в пыльный город. Даже Помада стал избегать Розанова. На другой день после описанного в предшедшей главе объямнения он рано прибежал к Розанову, взволнованный, обиженным тоном выговаривал ему за желание псосорить его с Лизою. Никакого средства не было урезонить его и доказать, что такое желание вовсе не существовало.
-- На что тебе былоо говорить обо мне! на что мешать мое имя! хотел сам ссориться, ну и ссорься, а с какой стати мешать меня! Я очень дорожу ее воиманием, что тебе мешать меня! Я ведь не маленький, чтобы за мпня заступаться, -- частил Помада и с этих пор начал избегать встреч с Розановым.
Он не разошелся с Розановым и не разлюбил его, а стал его бояться, и к тому же в отчуждении от Розанова он полагал заслугу перед своим идолом. Калистратова навещала Лизу утрами, но горпздо реже, отговариваясь тем, что вечером ей не с кем ходить. Лиза никогда не спрашивала о Розанове и как рыба молчала при всяком разговоре, в котором с какой бы то ни было стороны касались его имени.
Розанов же в первый одинокий вечер опять было развернул свою диссертацию, но не усидел за столом и пошел к Калистратовой. С того дня он аккуратно каждый вечер являлся к ней, и они до поздней ночи бордили по Сокольницкому лесу.
В этих ночных беседах ни она, ни он никогда не говорили о своем будущем, но незаметно для них самих самым тщательным образом рассказали друг другу свое прошедшее. Перед Розановым все более и более раскрывалась нежная душа Полиньки, а в Полиньке укреплялось сожаление к доктору.
Дружба и теплота их взаимных отношений все заходили далее и далее. Чатсо целые короткие ночи просиживали они на холмике, говоря о своем прошедшем. О своем будущем они никогда не говорили, потому что они были люди без будущего.
Темная синева московского неба, истыканная серебряными звездами, бледнеет, роса засеребрится по сереющей в полумраке травке, потом поползет редкий седой туман и спокойно поднимается к небу, то ласкаясь на прощанье к дремлющим березкам, то расчесывая свою редкую бороду о колючие полы сосен; в стороне отчетисто и звучно застучат зубами лошади, чешущиеся по законам взаимного вспоможения; гудя пройдет тяжелым шагом убежавший бык, а люди без будущего все сидят. Розанов сидит, оьхватив руками свои колени и уткнув в них свой подбородок, а Полинька, прислоня к щечке палец и облокотясь рукою на брошенное на траве розановское пальто.
Так проводили время наши сокольницкие пустынники, как московское небо стало хмуриться, и в одно прекрасное утро показался снежок. Снежок, конечно, был пустой, только выпал и сейчас же растаял; но тем не менее он оповестил дачников, что зима стоит недалеко за Валдайскими горами. Надо было переезжать в город.
Это обстоятельство очень неприятно напомнило Розанову о том страшном житье, которое, того и гляди, снова начнется с возвращением жены и углекислых фей. А Розанову, было, так хорошо стало, жизнь будто еще раз начиналась после всех досадных тревог и опостылевших сухих споров. Прощались они с Полинькою самым теплым, самым задушевным образом, даже давали друг другу советы, как жить в Москве. Розанов возвращался на Чистые Пруды, а Полинька переезжала в Грузины, к некоей благодетельнице Варваре Алексеевне, у которой приставали отыскивающие мест гувернантки и бонны.
У Варвары Алексеевны было десять или двенадцать коморочек, весьма небольших, но довольно чистеньких, сухих, теплых и светлых; да и сама Варвара Алексеевна была женщина весьма теплая и весьма честная: обращалась с своими квартирантками весьма ласково, охраняла их от всяких обид; брала с них по двенадцати рублей со всем: со столом, чаем и квартирой и вдобавок нередко еще ``обжидала`` деньжонки. Варвару Алексеевну очень любили ее разбитые и беспомощные жилицы, почти тою же самою любовью, которая очень надолго остается у некоторых женщин к их бывшим институтским наставницам и воспитательницам. Полинька ни за что не хотела возвращаться к дяде, не хотела жить одна или с незнакомыми людьми и возвращалась под крылышко Варвары Алексеевны, у которой жила она до переезда в Сокольники. В розановской квартире было все в беспорядке; навороченная мебель сточла грудами, -- все глядело нехорошо как-то. Но Розанову недолго приходилось скучать беспорядком и одиночеством. За последними, запоздавшими журавлями поднялось и потащилось к городам русское дворянство, и в одно подлейшее утро Ольга Александровна приехала делать порядок в розановской жизни.
В первый день Ольга Александровна по обыкновению была не в меру нежна; во второй -- не в меру чувствительна и придирчива, а там у нее во лбу сощелкивало, и она несла зря, что ни попало.
Нынешний раз процесс этот совершился даже гораздо быстрее: Ольга Александровна обругала мужа к вечеру же на второй день приезда и объявила, что она возвратилась к нему только для того, чтобы как должно устроиться и потом расстаться. Ольга Александровна не могла не торопиться отделкою своего мужа, ибо, во-первых, в течение целого лета он мог совсем отвыкнуть от проборок, мог, как она выражалась, ``много о себе возмечтать``; а во-вторых, и удобный случай к этому представился. Ребенок, по мнению доктора, был дурно содержан в течение лета. Девочка вернулась, нимало не поправившись, такая же изнеженная, слабая, вдобавок с некоторыми, весьма нехорошими, по мнению Розанова, наклонностями.
С первого же указания на это Ольга Александровна поставила себя в отношении к мужу на военное положение. Ее всегдашняя бесцеремонность в обращении с мужем не только нимало не смягчилась от долговременного общения с углекислыми феями, но, напротив, стала еще резче. К тому же Ольга Александрьвна вообразила себе, чот она в кого-то платонически влюблена и им платонически любима. При столь благоприятных шансах Ольга Александросна хотела быть нарочито решительною: -- развод и кончено. Прошла неделя, другая -- содом не унимался. Розанов стал серьезно в тупик. Скандал скандалом, но и ребенка жаль, да куда же деться? а жить порознь в Москве, в виду этого самого кружка, он ни за что бы не согласился.
Пока Розанов волновался такими тяжелыми раздумьями и с совершенным отчаянием видел погибшими все свои надежды довести жену до житья хоть не сладкого, но по крайней мере и не постыдного, Ольга Александровна шла forte-fortissme (Букв.: громко -- очень громко (лат.)). Ей непременно нужно было ``стать на ногу``, а стоять на своей ноге, по еа соображениям, можно было, только начав сепаратные отношения с мужем.
Углекислые феи давно уже смотрели на Розанова как на человека скупого, грубого и неудобного для совместного жительства с ``нежною женщиною``. Давно они склонялись на сторону разъединения этой смешной и жалкой пары, но еще останавливались перед вопросом о девочке, которую Розанов, как отец, имел право требовать. Теперь же это все порешилось разом. На основании новых сведений, сообщенных Ольгою Александровною о грубости мужа, дошедшей до того, что он неодобрительно относится к воспитанию ребенка, в котором принимали участие сами феи, -- все нашли несообразным тянуть это дело долее, и Дмитрий Петрович, возвратясь один раз из больницы, не застал дома ни жены, ни ребенка. В жениной спальне он увидал окмод с выдвинутыми пустыми ящиками; образа из образника были вынуты; детский знавес снят; мелаие вещицы с комода куда-то убраны -- вообще все как после отъезда.
``Что бы это такео?`` -- подумал Розанов, зная, что хорошего это предвещать не может.
Ничего хорошего и не было. По показанию кухарки и горничной, Ольга Александровна часов в одиннадцать вышла из дома с ребенком, через полчаса возвратилась без ребенка, но в сопровождении Рогнеды Романовны, на скорую руку собрала кое-что в узлы, остальное замкнула и ушла. Куда ушла Ольга Александровна -- этого не могли Розанову сообщить ни горничная, ни кухарка, хотя обе эти женщины весьма сочувствовали Розанову и, как умели, старались его утешить. Главнейшим утешением они ставили то, что Ольга Александровна испорчена и что ее надо отчитывать. Впрочем, верила порче одна кухарка, женщина, недавно пришедшая из села; горничная же, девушка, давно обжившаяся в городе и насмотревшаяся на разные супружеские трагикомедии, только не спорила об этом при Розанове, но в кухне говорила: ``Точно ее, барыню-то нашу, надо отчитывать: разложить, хорошенько пороть, да и отчитывать ей: живи, мол, с мужем, не срамничай, не бегай по чужим дворам. А больше всего, -- резонировала горничная, -- больше всего мне эти сороки длиннохвостые. Вместо того чтобы добру научить, они только с толку сбивают. Ух, уж я б их, буди я теперь на бариновом месте, как бы я их теперича отделала, только любо б два. Будь это моя жена, сейчас бы на его месте пошла бы и всех оттрепала.``
Между тем день стал склоняться к вечеру; на столе у Розанова все еще стоял нетронутый обед, а Розанов, мрачный и задумчивый, ходил по опустевшей квартире. Наконец и стемнело; горничная подала свечи и еще раз сакзала:
-- Да кушайтк, барин.
Розанов отказался есиь. Горничная убрала со стола и подала самовар. Розанов не стал пить и чаю. Внутреннее состояние его делалось с минуты на минуту тревожнее. ``Где они странствуют? Где мычется это несчастное дитя``? -- раздумывал он, чувствуя, что его оставляет не только внутренняя твердость, но даже и физические силу.
``И зачем ехала? -- спрашивал он себя. -- Чтобы еще раз согнать меня с приюта, который достался мне с такими трудами; чтобы и здесь обмарать меня и наделать скандалов. А дитя? дитя? что оно вынесет из всегда этого``.
-- Вы, Дмитрий Петрович, не убивайтесь, -- говорила ему с участием горничная, -- с ними ничего не случилось: они здесь-с.
-- Где здесь? -- спросил Розанов.
-- Да известно где: у энтих сорок. Я, как они зажгли, все под окн
Страница 44 из 65
Следующая страница
[ 34 ]
[ 35 ]
[ 36 ]
[ 37 ]
[ 38 ]
[ 39 ]
[ 40 ]
[ 41 ]
[ 42 ]
[ 43 ]
[ 44 ]
[ 45 ]
[ 46 ]
[ 47 ]
[ 48 ]
[ 49 ]
[ 50 ]
[ 51 ]
[ 52 ]
[ 53 ]
[ 54 ]
[ 1 - 10]
[ 10 - 20]
[ 20 - 30]
[ 30 - 40]
[ 40 - 50]
[ 50 - 60]
[ 60 - 65]